Но Шмуль будто и не слышит и продолжает молиться.
Тогда Репа стал себя ощупывать, как делает всякий мужик, проспавший всю ночь в корчме. Нащупав деньги, закричал:
— Иисусе, Мария! А это что?
Между тем Шмуль, кончив молитву, спокойно, с серьезным лицом и не спеша, подошел к нему.
— Шмуль, что это за деньги?
— А ты, дурак, и не знаешь? Да ты же вчера сговорился с войтом идти за его сына в солдаты, и деньги взял, и контракт подписал.
Тут только мужик побелел как полотно, сорвал с головы шапку, повалился наземь и заревел, да так, что стекла задрожали.
— Ну, пошел вон, ты, солдат! — флегматично сказал Шмуль.
Спустя полчаса Репа подходил к своей избе. Марыся уже стряпала обед; услышав, как скрипнули ворота, она бросила все и, сердитая, выбежала ему навстречу.
— Ах ты, пьяница! — начала она. Но, взглянув на него, сама испугалась: на нем лица не было. — Что с тобой?
Репа вошел в избу, но не мог вымолвить пи слова: сел на лавку и низко опустил голову. Однако жена до тех пор его расспрашивала, пока не выпытала всего.
— Продали меня! — простонал он наконец.
Тут уж и она заголосила, он за ней, а ребенок, испугавшись, тоже начал орать что было мочи; Кручек завыл так жалобно, что из соседних изб выскочили бабы с ложками в руках и стали спрашивать друг друга:
— Да что там случилось у Репы?
— Поколотил он ее, что ли?
Между тем Репиха голосила еще громче своего мужа, потому что любила его, бедняжка, больше всего на свете.
ГЛАВА V,
На следующее утро было заседание волостного суда. Гласные съехались со всей волости, за исключением панов, то есть нескольких шляхтичей, которые тоже были гласными. Эти шляхтичи, не желая отстать от других, придерживались английской политики, а именно «принципа невмешательства», столь восхваляемого знаменитым государственным мужем Джоном Брайтом. Этот принцип не исключал, однако, влияния «интеллигенции» на судьбы волости. Если кто-нибудь из «интеллигенции» имел дело в волости, то накануне заседания приглашал к себе Золзикевича, затем в кабинете представителя интеллигенции появлялась водка, сигары, и дело улаживалось очень быстро. А затем следовал обед, к которому очень радушно приглашали пана Золзикевича со словами: «А ну, садитесь, пап Золзикевич, садитесь!»
Пан Золзикевич не отказывался, а на другой день небрежно говорил войту: «Вчера я обедал у Медзишевских, Скорабевеких или Осцешинских. Гм! У них дочь невеста: я понимаю, что это значит!» За обедом Золзикевич старался соблюдать все правила хорошего тона: когда подавали какие-нибудь замысловатые кушанья, подмечал, как их едят другие, а главное, не показывал виду, что такое приглашение делает ему особенную честь.
Вообще он был человек в высшей степени тактичный, который везде умел себя держать; в необходимых случаях он не только не робел, но охотно вмешивался в разговор, поминутно вспоминая то «этого почтенного комиссара», то «этого милейшего начальника», с которым на днях играл по копейке в преферанс. Словом, он старался показать, что находится в дружеских отношениях со всеми властями Ословицкого уезда. Правда, иногда он замечал, что дамы, слушая его рассказы, как-то странно поглядывали в тарелки, но думал, что это в моде. Удивляло его и то, что тотчас же после обеда помещик, не дожидаясь, когда он станет прощаться, хлопал его по плечу, говоря: «Ну, прощайте, пан Золзикевич!» — однако полагал, что и это принято в высшем обществе, К тому же, когда хозяин пожимал ему на прощанье руку, в ней всегда что-то шуршало; тогда, оцарапав ладонь хозяину, он сгибал пальцы, перекладывал в свой карман «что-то» и неизменно прибавлял: «Пане! Между нами это уж совсем лишнее! Что же касается вашего дела, то будьте покойны».
В самом деле, пан мог быть спокойным, ибо пан Золзикевич держал в руках Бурака и гласного Гомулу, а они втроем держали в своих руках весь суд, которому оставалось только скреплять то, что решала эта тройка, В этом нет ничего удивительного: в каждом коллективе гениальные личности всегда стоят у руля.