Потом на Хаджи Ахилла свалились новые беды. Как на грех он выдал единственную свою приемную дочь за одного нечестного человека, черного лицом и душой; этот человек занимался адвокатурой, выступая в турецких судилищах. Всякими правдами и неправдами зять сумел продать дом тестя, и Хаджи Ахилл оказался на улице. Новый владелец из жалости пристроил к стене дома узкое продолговатое помещение под кофейню, с одной дверью и одним окошком, с обмазанными глиной стенами, купил несколько кофейников, чашек, бритв и других мелочей и пустил туда бедного Хаджи Ахилла с женой, дав ему таким образом приют и пропитание. А самый дом, вместе с вавилонской башней, снес, чтоб построить новый.
Хаджи Ахилл плакал, как Иеремия{118} на развалинах вавилонских.
С той поры он начал пить.
Другого утешения у него не было.
Но Хаджи Ахилл был философ. Он сказал себе: «воля божья!» — и скоро примирился со своим новым положением и с той клеткой, которая стала его обиталищем.
В несчастии он не предался отчаянию и не размозжил себе голову, как Тамерлан, о железные прутья и не оборвал свою жизнь при помощи яда, как Фемистокл. У него не было ни зверства первого, ни чувствительности второго, чтобы покончить с мучительным существованием. Если бы Тамерлан умел играть на булгарии, а Фемистокл — брить головы, они, наверное, обнаружили бы, что существует еще modus vivendi[20] на этом свете, что человек не умирает ни от печали, имея булгарию, ни от голода, имея бритву.
Наоборот. Если бы Хаджи Ахилла выгнали из его тесной клетки-кофейни, он нашел бы другой уголок на земле, где можно было бы дожидаться естественной смерти, или хоть какую-нибудь пустую бочку, чтобы жить в ней, как Диоген, радуясь солнцу.
Так или иначе, он остался жив, но в душе его возникла и утвердилась неумолимая ненависть к адвокатам. По его мнению, адвокаты — это позор мироздания.
— Одну господь ошибку сделал — адвокатов создал, — говорил он со вздохом. И покорно пил свою чашу.
Хаджи Ахилл устроил кофейню на свой лад. Как он сам, как его приказавшая долго жить башня, так и кофейня его поражала взгляд своим оригинальным убранством. Так как она не была побелена, а обмазана глиной, и черные стены раздражали его своим видом, вызывая у него разлитие желчи, он решил немножко их приукрасить и приступил к делу со всей решительностью и искусством знатока… Через год посетитель, войдя в кофейню, останавливался, пораженный необычайным, ослепительным зрелищем. Все стены были заклеены разноцветной бумагой, всякими рисунками, картинками, фигурками, библейскими, историческими и комическими сценами, всевозможными чертежами, изображениями неведомых и невиданных животных. Если б не кофейники, изящно развешанные на стене, возле дымохода, да бритвы, симметрично всунутые тупой стороной в узенькую дощечку, иностранный турист, впервые сюда вошедший, подумал бы, что это — большая картинная галерея, всемирная выставка произведений живописи в восточном вкусе!
И в самом деле, это было удивительное, любопытное собрание разнообразных, странных невообразимых рисунков и картин, которые только оригинальный и художественный вкус Хаджи Ахилла сумел выискать, сгруппировать, расположить и привести к согласию. Тут не было никакой искусственной системы, никакого насильственного принципа, никакого заранее составленного плана. Все наклеивалось с какой-то философской небрежностью. Высокое и низкое, изящное и грубое, набожное и нечестивое, благородное и смешное — все противоположности и контрасты находились тут рядом, запросто, откинув предрассудки, как равные… Возле истории восседала ботаника, возле богословия смеялась карикатура. Все друг с другом соприкасалось: возле фотографии Максимильяна находилась фигура яванского тигра; возле головы Александра Македонского в фригийском шлеме простодушно красовался портрет Хаджи Ахилла с заветным султан-махмудовым фесом на голове и иерусалимским чубуком в руках; возле небольшой карты полушарий, выдранной из какого-нибудь Данова атласа{119}, была приклеена обложка от пачки папиросной бумаги, фирмы Жоб; в непосредственном соседстве с гравюрой, изображающей святого Пантелеймона в тот момент, когда он, изменяя закон природы, насаживает лошадиную голову ослу, находилась вырванная из иллюстрированного журнала картинка с какой-то актрисой, пляшущей канкан. Возле портрета Франца Иосифа и его августейшей супруги висел рисунок от руки, на котором Марко Королевич заносил над Мусой-Кеседжией свой шестопер; наконец, возле гравюры нового святого Георгия в моралийском фесе и арнаутской рубахе — изображение бомбардировки Севастополя.
Контрасты содержания еще более подчеркивались разнообразием художественных приемов, демонстрируемых этим бесконечным парадом всевозможных форм и красок!