Я работал на подрезке виноградных кустов в калифорнийской долине Сан-Хоакин, было мне в ту пору шестнадцать лет, и меня уже столько раз выгоняли из школы, что я решил больше не возвращаться туда и нанялся работать на винограднике. С утра было пасмурно, а среди дня полил сильный затяжной дождь, и все мы на винограднике прекратили работу и разошлись. Я отправился в книжную лавку во Фресно, прошел во внутреннее помещение, где находились старые журналы и книги, и стал искать там, что можно взять задаром, за каких-нибудь пять или десять центов. Мне попалась кипа старых журналов, не всякой случайной дряни, а хороших старых журналов, и название одного из них — «Дайел» — было знакомо мне. В кипе нашелся единственный экземпляр этого журнала, а когда я спросил у старика, хозяина лавки, нет ли у него еще таких, он сказал, что нет, да и прежде не было, что этот — единственный, лежит тут около года, так что сейчас даже и не вспомнить, откуда он взялся. Я заплатил десять центов, сунул журнал за пазуху и под дождем покатил на велосипеде домой. Небо обложило надолго, дождь лил не ослабевая, идти было некуда и нечего было делать, я бросил школу, распрощался с ней навсегда, про себя у меня решено было — либо стану писателем, либо не стану никем вообще, а как мне стать писателем или, коли уж на то пошло, как никем не стать — этого я не знал, так что я устроился за круглым столом на веранде и начал читать добытый в лавке журнал. Я прочитал его от корки до корки. Вот это да! О господи, как у них это получается? Как они пишут вот так, вот такое? Каждое словечко, ну, в самый раз, каждое на своем месте, полное смысла, ясно отпечатанное на плотной белой бумаге, слово ложится к слову, и вместе они образуют рассказ, стихотворение, очерк, статью, а я, ну, кто я, глупый юнец, всего только помышляющий о писательстве, ни на что не годный шестнадцатилетний читатель. И все равно, лучше уж быть читателем, нежели вовсе никем не быть, особенно если ты читаешь что-то хорошее, а в журнале почти все такое и было и нравилось мне по-настоящему, хоть я при этом и сознавал, что сам никогда не смогу писать так же. Они-то знают, как это делается, а я нет. И скорее всего никогда не узнаю. Стало быть, один у меня выход — научиться писать по-своему, но так, чтобы издатели захотели брать и издавать мои вещи, несмотря на то, что писать, как надо, я не умею. Я не считал, что это невозможно, но и уверенности на этот счет у меня не было. Ни у одного писателя в шестнадцать лет не бывает уверенности. Ну конечно, я не могу писать вот так, как эти писатели, хотя бы потому, что они, ясное дело, учились в школе. Чтобы писать так, как они, нужно ведь стать таким, как они, но об этом даже и речи быть не могло. Я не знал их, но видел как наяву, они похожи были на писателей, а я нет. Они были образованные, а я нет. Но у меня имелся природный ум, или, во всяком случае, я полагал, что имеется, а то иначе с какой бы стати мне смотреть свысока на всех и вся на свете, включая и этих писателей, чьи произведения, с одной стороны, приводили меня в восторг, чьей образованности, с другой стороны, я чурался? Уж каких только ни набираются они знаний о других писателях, о других литературных периодах, и всяких теорий, и рассуждений о том, что сделал в литературе такой-то писатель, как он открыл в сущности новую школу, создал новый стиль и прочее в этом роде. Что мне известно было о подобных вещах? Почти ничего, но я знал кое-что другое — например,
Утром я снова был на винограднике и в течение всего дня вслушивался в самые обыкновенные разговоры, которые вели работники со мной и друг с другом, и вот, пожалуйста, я что-то уже приобрел. Джо Голд подсказал мне: слушай, и ты услышишь. Я стал слушать.