На следующий день отец отправился на суд, очень почему-то веселый. Улыбался, поцеловал, уходя, и меня, и мою мать. Было непонятно, что такое творится с ним. Он никогда не умел работать по-ремесленному, только для денег, ему это было противно; дело благонадежнейшего чиновника, которому революция была так же противопоказана, как городовому, тяготило его, и вдруг — такая веселость, такая легкая молодая походка! Откуда это?
На суде все разъяснилось. Когда отцу было предоставлено слово, он поднялся и начал свою речь так:
— Странно мне защищать подсудимого. Ведь каждому здравомыслящему человеку ясно, что этот отъявленный черносотенец никак не мог хранить и распространять революционную литературу…
И пошел, пошел папа мой прославлять чиновничка как образцово-показательного реакционера, болотного беса, такого же лютого врага свободы, как любой пристав или околоточный.
— До чего же дошел страх властей предержащих, если такого благоразумнейшего монархиста арестовывают и сажают на скамью подсудимых! — воскликнул отец в конце речи. — Страх, впрочем, законный, потому что революция победит, народ крепнет и мужает в испытаниях, и скоро, скоро придет желанный день, когда свергнут будет неправедный режим и вы, судьи, сядете на скамью подсудимых!..
Тут речь отца была прервана. Его лишили слова. Зал гудел в крайнем возбуждении. Что испугало полицию — так это аплодисменты, вдруг раздавшиеся с разных концов. Аплодировал также и Мышь, потрясенный «гением Виталия Витальевича», как выразился он, рассказывая моей матери о выступлении отца.
Чиновничка оправдали, даже с извинением и частным определением в адрес клеветника. Смешно было то, что жена чиновника была в истерическом восторге от речи отца, — она не постигла сути, замысла. Для нее такие слова, как «черносотенец», звучали высшей похвалой, и она поняла все так, что адвокат спас ее славного супруга от «накатки» и тюрьмы, за это ему и хлопали. Она пробилась к моему отцу и тут же вручила ему крупный гонорар.
Судебные репортеры смастерили из этого происшествия сенсацию, в печать просочились разные толкования отцовского поступка, в революционных же кругах встретили речь отца сочувственно и серьезно.
А затем отца арестовали. Защищал его присяжный поверенный Мышь. Защищал самоотверженно, искусно, но оправдания не добился. Отца приговорили к тюремному заключению, и мы с матерью остались одни.
В те дни часто прибегала к нам моя сестренка. Впервые я видел ее плачущей, когда она умоляла мать принять от нее помощь. Мать отказывалась. Но как-то растерянно отказывалась, словно без отца не знала уже, что можно, а чего нельзя. И в конце концов согласилась.
Пришел как-то и брат.
— Я же предупреждал! — восклицал он. — Я предвидел, чем все это кончится! Вот теперь ты сама видишь, что я оказался прав!
Прошло каких-нибудь два-три месяца, и мать заболела: пухли ноги, начались головокружения. Работать и зарабатывать она больше не могла. Из друзей отца к тому времени почти никого не осталось на свободе. Тот балтийский токарь, который рассказывал о махаевце, арестован не был. Но что он мог сделать? Приходил, присылал свою жену на помощь матери, являлись не раз и его сыновья-подростки, оборванные, диковатые. Нищета. Мышь предлагал деньги, но мать не брала. Ведь есть родные.
Петра Петровича Коростелева зверем не назовешь. У него были свои принципы в жизни. Оставить мать своей жены в таком неприглядном положении он считал непристойным. Поэтому он проявил некоторое даже упорство, настаивая на переезде ее к нему. Он заявил авторитетно:
— Я глубоко уважаю вашего супруга, отца моей Люсеньки, хотя не разделяю его взглядов. Вы в моем доме не услышите о нем ни одного критического слова.
Человек был неглупый, знал, чем и как уговорить. Он в карете перевез мою мать к себе. Этот поступок заслужил одобрение его начальства и сослуживцев. Гуманно. Интеллигентно. По-христиански.
Мышь добился того, что тюрьму заменили отцу ссылкой.
А я нанялся учителем в семью одного почтового служащего. Двух его детей, близнецов, мне удалось перетянуть из класса в класс без переэкзаменовок, и меня сочли после этого прямо профессором.
Семья эта была — как отдельный островок. Страхи, суеверия, иконы, и пахнет мышами. Но бури большого мира врывались и сюда, создавали ощущение шаткости существования. Почтарь, бывало, нервно похаживал по комнатам, поглаживая ладонью лысеющую голову (это означало, что он встревожен), а потом начинал осторожно заговаривать со мной на «опасные» темы. «Сашка Жегулев» Леонида Андреева потряс его раз и навсегда, и, кажется, он во мне подозревал нечто от андреевского героя, тем более что судьба моего отца была ему отлично известна.