– …В третий раз я тогда бродяжил. Отец уже помер, товарищ отстал – пошел я один. Все думал к сестре пробраться. Тоскливо было до страсти, скука! Иду, и все вспоминается, как мы тут с родителем с покойником шли; и зарубки на лесинах его рукой деланы. Вот раз к вечеру бреду тропкой, запоздал до ночлежного места шибко. Хотел в шалашике переночевать, который шалаш вместе мы с отцом построили. Только подхожу к самому этому месту, через ручей перейти, – гляжу: за ручьем огонек горит, и сидит у огонька бродяжка. Исхудалый, глаза как у волка, кидает на огонь сучья, сам к огню тянется, дрожит. Одним словом, голодный человек и холодный: одежда почитай вся обвалилась. Вот хорошо. Обрадовался я этому случаю, думаю: товарища Бог послал. Покормил я его, чем богат, чайком обогрел, как следует, по-товарищески. У нас, барин, своя честь есть бродяжья. Иной, подлец, из-за халата товарища убьет… Ну, это уж нестоющие люди. Меня отец не тому учил… И в товарищах я ходил с такими людьми, на которых можно положиться. Ну, все-таки и этому товарищу рад… Посидели мы, потолковали… Спать! Лег я, веток под голову наломал… Полежал, полежал… Не спится. Отец вспоминается покойник: этак же вдвоем в шалаше лежали. Слышу: встает мой бродяжка, из шалаша вон идет. «Куда?» – говорю. – «Да так мол, не спится что-то. Пойду, говорит, к ручью, воды в котелок зачерпну, да сучьев натаскаю. Завтра пораньше чай варить… Да, ты, говорит, что же это, молодец, головой-то под самый навес уткнулся, чай ведь душно…» А меня отец покойник учил: случится, говорит, с незнакомым человеком ночевать – пуще всего голову береги; в живот ткнет – не убьет сразу… Вот я завет отцовский храню, хоть на этот раз ничего и в уме не было… Ничего, говорю, в привычку мне так-то, и комар меньше ест. Хорошо.
Ушел бродяжка к ручью – не идет, да и не идет. Ночь темная была, на небе тучи, да и неба сквозь дерев не видать. Огонек у шалаша этак потрескивает да листья шелестят… Тихо.
Вот лежал я, лежал, об отце думал, про своих вспоминал, про сестру, да про Рассею… вздремнул. Только слышу, отец меня окликает: «Яшка!» Так это будто с ветром издалека принесло, прокинулся[87], открыл глаза: костер дымит, да ветка над входом качается. Я и опять заснул.
И опять слышу: идет кто-то к шалашу, сучья хрустят, за огоньком будто кто маячит. И опять: «Яшка! Не спи!»
Перекрестился я сонной рукой, воздохнул об родителе… а не могу вовсе проснуться. Глаза так и сводит. Заснул опять, крепче прежнего.
Прошло сколько-то времени, слышу: идет отец к шалашу, стал в дверях, руки эдак упер, а сам наклонился ко мне в дыру-то. Слышь, говорит, Яшка! не спи, а то заснешь навеки!..
Да явственно таково сказал, что сна моего как не бывало. Прокинулся: огонь погас, по листьям дождик шумит, и нет никого.
Присел я тихонько. Думаю: неспроста это дело. Где же это товарищ мой богоданный?..
Слышу: дышит кто-то сзади меня, ветками шебаршит… Поднялся я на ноги, вышел неслышно на волю. Гляжу: сидит мой товарищ на корточках, над головой моей шалаш разбирает… И корягу вырезал в тайге здоровую…
Фролов смолк и потом спросил:
– А вы и не спросите, что я тогда с тем человеком сделал?
– Не спрошу, – ответил Залесский… – Захотите – сами скажете… А не захотите – не надо.
Фролов посмотрел на него и пошел молча.
V
Партия с тихим рокотом скатывалась по дороге. В вечереющем воздухе звон кандалов и шуршание колес звучали мягче и тише. Серые люди, телеги, казавшиеся какими-то бесформенными животными, проплывали мимо… Ребята спали на руках матерей, люди говорили друг с другом тихо и сдержанно. Неровный топот двух сотен ног покрывал все остальные звуки.
Этап с высоким частоколом стоял на холмике и мелкий хвойный перелесок подбегал к нему с одной стороны. Невдалеке, в лощине, искрились и мигали ранние огни села… Все было по-старому. Только разве лес отступил от частокола, оставив пни и обнажив кочки, да частокол потемнел, да караулка еще более покосилась.
Ворота отперли, партия столпилась около них с шумом и говором, во дворе сидели торговки из села… В этапной кухне горел яркий огонь, и около крыльца этапного начальника зажгли фонарь. Полковник, проезжавший по ревизии, стоял, окруженный другим начальством, и смотрел на прибытие партии. Его военная тужурка была расстегнута и из-под нее виднелась белая жилетка с форменными пуговицами… Вообще он держал себя нараспашку, курил трубку, отводя по временам длинный чубук в сторону, и порой обменивался с кем-нибудь добродушными шутками. От всей его фигуры веяло самодовольством.
– Эй, – спохватился вдруг полковник, – а где же тот, как его?.. Бесприютный?
– Фролов, – крикнул кто-то… – Барин требует… Полковник обождал, но партия успела втянуться в ворота, которые были заперты за ней, а Фролов не являлся.
– Прикажете позвать, Семен Семеныч? – спросил один из конвойных офицеров.
– Нет, не надо, зачем? Я это так, по старому знакомству… человек усталый, зачем его тревожить… Все равно, завтра повидаю… При том у него забота. Ведь он староста?
– Так точно, ваше высокоблагородие… Невдалеке, в тени частокола, стояла тройка.