— А нас в семье пятеро братьев выросло. И жили мы первоначально все вместе на заимке. Заимка эта километрах в семидесяти от Кожевникова. Жили, горя не знали, но и работали, как звери. Восемь лошадей держали, мельницу водяную, коров голов пятнадцать, маслом торговали, махорку выращивали. Все у нас было: мяса любого вдоволь, самогонку гнали, только мне, дураку, на заимке не поглянулось. Кругом лес да комар. Скучно показалось, да и с братьями не поладил. Они без всякой меры хозяйством занимались. На покосе и дневали и ночевали, если дрова резали, тоже домой не заявлялись, так в балагане и пропадали, пока саженей сорок не поставят. Опять же торговали дровишками… И вбилась мне в голову дурацкая мысль — портняжеским ремеслом овладеть, чтобы независимо ни от кого свою копейку иметь. Глупый был, молодой. А того не думал, что в городе за каждый пустяк денежки выложи. С девкой в субботний вечер в Буфсад не пройдешься без этого самого. Добрая девка — не меньше рубля. А на заимке все свое, даже власть своя. Законов не знали. Дела, какие возникали, никого разбирать не приглашали — сами, как умели, управлялись. Как сейчас помню один случай, шибко смешной.
Захар Захарыч так живо вспоминал прошлое, что не удержался, захохотал. Просмеявшись, опять стал рассказывать:
— Попросилась к нам ночевать побирушка. А мать у нас добрая была, божественная такая. Постелила ей на полу в кухне. Перед сном напоила, накормила, все честь честью. Только утром просыпается, а побирушки той нет. Хватились — старшего брата сапоги потерялись. Хорошие сапоги были, яловые. Что делать? Брат говорит мне: «Захарка, седлай коней!» Оседлали пару жеребцов — и вдогон. Настигли! Она было с дороги в тайгу, так куда там — от коней не уйдешь. И сапоги при ней. С испугу даже не кинула, так и стоит с ними в руках. Заплакала, встала на колени и молит, чтоб простили. Стали мы думать, что делать с ней. Убить — никому никакого интересу, да и грешно вроде. Брат и говорит ей: «Раздевайся!» Она заупрямилась было, мы как взяли ее в два кнута, сразу шелковая сделалась. Собрали мы все ее шмутки, брат встал на седло и привязал все это на сук, на сосну. Она в ногах валялась, делайте, говорит, со мной что угодно, но только не это, дайте наготу прикрыть. А брат говорит ей: «А когда сапоги брала, ты о чем думала?» А гнус, я вам скажу, — дыхнуть нельзя… Хлестнул ее брат напоследок раза два и уехали… Вот те и суд…
Захар Захарыч опять засмеялся, утирая слюни, текущие по бороде.
— Год спустя я этой дорогой проезжал. Завернул к той сосне. Все еще ее шмутки на суку болтались.
— А куда ж она сама делась? — спросил я.
— Бог ее знает. Может, медведь задрал, а может, от гнуса ума решилась. Это очень даже просто бывает.
— Это бесчеловечно, — сказала Лита, выходя из-за занавески.
Старик ответил насмешливо:
— Эка куда хватила — бесчеловечно. А это она человечно чужое добро прихватила? Пусть спасибо скажет, что живую отпустили. Мы сперва хотели ее саму на ту ветку…
— И не жалко вам ее было? — спросила Лита.
— Какая может быть жалость? Никудышная была бабенка — ни для работы, ни для удовольствия. Вся как есть истраченная.
Весна всегда прекрасна, но особенно хороша она после долгой сибирской зимы. И несмотря на голод, я был бы счастлив, если бы не плохие сводки с фронтов. Падение Керчи, тяжелые бои за Севастополь. Сводки слушаем молча, без всяких комментариев. Противник наступает. Перед нашими войсками вся его огромная, бесчеловечная военная машина. Минул год войны… А перелома еще нет.
«В течение 22 июня наши войска на Харьковском направлении вели бои с наступающими войсками противника. На Севастопольском участке фронта продолжались упорные бои».
Захар Захарыч окончательно сбросил маску несчастного старичка. Ему доставляет удовольствие угрожать мне и Лите.
— Всех перережу. Никто мне не нужен. И Лешку и Литку — всех задушу. И дом спалю, чтоб никому не достался.
— Ну, хватит брехать что ни попади, — кричит на него Аграфена Ивановна. — Совсем из ума выжил?
Лита приходит ко мне. Лицо ее в красных пятнах, от злости она сжимает маленькие розовые кулачки.
— Алексей, ты слышишь? Надо заявить на него, что ли?
— Вот испужала, — смеется старик. — А хоть бы и заявила. Работать меня не заставят, потому что возраст вышел, а пайка мне хоть где обеспечена… Я вот Литку, к примеру, удавлю, мне ничего не будет. Вот так-то именно, что касается…
— Я не могу, — говорит Лита. — Уйду, а то что-нибудь сделаю.
Хлопнув дверью, уходит.
— Нервенная оченно, — хохочет довольный старик. — Лечитца надоть.
Ему почему-то доставляет удовольствие коверкать русские слова, которые он умеет произнести правильно. «Нервенная», «надоть» — все это в пику нам.
Через полчаса Лита возвращается и уже спокойно говорит:
— Он нарочно издевается, видя, что мы все прощаем. Надо в милицию. Пусть они что-нибудь предпримут.
— В милицию? Ну что ж, я пойду. Не откладывая, сейчас и пойду. Если не поздно.
— У них круглые сутки.
— Пойдем вместе, — говорит Лита. — Мне тоже есть что сказать.
Заглянув ко мне, подозрительно осматривает меня: