Иван вошел в сарай, и сразу охватил его милый запах сухих сосновых дров, березовых веников, ржавого железа. С удовольствием взвесил в руке топор, погладил отполированное ладонями топорище и, прежде чем, крякнув по-отцовски, вонзить топор в первое полешко, повернул его к себе лезвием и попробовал — острый ли. Палец встретился с зазубринами. Иван принялся точить топор.
Лезвие и брусок, едва встретившись, соприкоснувшись, породили мягко-хрупающий звук, и приятно было слушать, как с тихим хрустом — шурх-шурх — перетираются какие-то невидимые частицы и загорается свежим блеском закругленное полумесяцем лезвие.
Этот мягкий хруст что-то напомнил Ивану, какую-то картину, случай, день, час… Шурх-шурх…
Оттачивая топор, Иван вслушивался в его шершавую песню и напрягал память. Что?.. Где?.. Когда?..
И внезапно увидел. Вот он сидит в классе, у окна, и слышит там, за окном, этот равномерный звук — не хруст, не звон, а хрусткий звон, хрустозвон… Шурх, шурх — и звоночек в конце. «Большой топор точат», — подумал тогда Иван, но в окно не заглянул, потому что в эту минуту Андрей Григорьич развязывал на столе узел — старенькую скатерть с бахромой…
Это было в канун Дня Победы. У всех классов — собрания, сборы, концерты, а Иванов класс незадолго перед тем остался без воспитателя, в больницу увезли классную. Пришел Андрей Григорьич: «Ну, как без мамки?» Заулыбались. Он сказал: «Подождите, сейчас вернусь».
И вот — притащил этот узел. Не спеша развязал. Там оказались синий чемоданчик и картонная коробка. Андрей Григорьич открыл чемоданчик, достал оттуда белую металлическую ручку, сунул в бок чемоданчику, стал крутить. Раздались голоса: «Чего это? Андрей Григорьич, скажите, чего!»
Андрей Григорьич засмеялся. А Гришка Воротилин крикнул: «Патефон это! У бабушки моей на чердаке такой. Весь пылищей зарос! Я начал крутить, да пружину сорвал!..» — «Что ж ты, Воротилин, — упрекнул Андрей Григорьич. — С патефоном осторожно надо. Как-никак дедушка…»
Андрей Григорьич достал из картонной коробки пластинку, обдул, обтер, поставил на диск. «Вот какие песни мы пели перед войной… Мальчишками… Как вы сейчас…» И повернул звукосниматель.
Щелчки. Шип. И чуть раскачивающийся, хриплый, срывающийся через равные промежутки голос… «Жили два друга в нашем полку, пой песню, пой…» «Леонид Утесов!» — сказал Андрей Григорьич с таким чувством, словно Утесов этот, по меньшей мере, непобедимый вратарь сборной страны. А мужской голос с глубокими придыханиями, с отчетливой грустью и строгой страстью пел: «Однажды их вызвал к себе командир, пой песню, пой, на запад поедет один из вас, на дальний восток другой…»
«Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону», — начиналась следующая песня. Андрей Григорьич сидел за столом, подперев кулаком щеку, и глядел в окно. Казалось, он и забыл, что сидит в классе.
Нельзя сказать, что песни эти совсем незнакомы Ивану. Их, бывает, по радио поют. Но совсем иное дело, когда на столе шипит старый патефон и крутится, покачиваясь, заигранная пластинка: «Уходили комсомольцы на гражданскую войну!..»
Иван спел эти слова вслух и, от плеча размахнувшись, разом расколол пополам кряжистое полено. И пошел, и пошел! Только треск кругом!
…А последняя песня была такая: «Расцветали яблони и груши…» Удивился Иван — не думал, что она старинная. Дома ее всегда затягивают в застолье. И вот женщина-певица начала озорным голосом эту заводную песню, а дверь заскрипела, приоткрылась, и, прислонясь к косяку, у двери стала математичка Клавдия Ивановна. Потом тетя Ганя к ней подошла, рядом стала тихо. Потом еще учителя… Так до конца песни и простояли у двери, никто тишины не нарушил. Только молодой Криволапов, химик, навис над всеми сверху, как подъемный кран, покрутил головой, прислушался и пошел прочь со скучающим видом: «А я-то думал…»
Когда пластинка кончилась, была такая тихая секунда, что Иван снова услыхал со двора тот звук: шурх-шурх… Все встали со своих мест, и он первым делом глянул в окно: на солнечной стороне двора сторож дядя Гурий точил у верстака топор. Два наточенных стояли уже у стены. И наблюдая равномерные движения дяди Гурия, Иван как-то впервые о с о з н а л, хотя з н а л давно: дядя Гурий не мог слышать песен.
В солнечном и пустынном дворе, не торопясь, работал контуженный на войне человек. И вокруг него была такая страшная, такая спокойная, такая непонятная тишина!.. Даже вот этого своего — шурх-шурх — он и то не слышал.
Иван долго стоял у окна, не в силах оторваться от серой спины дяди Гурия, от его серой кепки и серых брюк с широкой мотней, от его неторопливых движений и этого «шурх-шурх».
С вязанкой дров Иван вышел из сарая и, обходя дубок, с досадой подумал: «Посадили тут, на дороге…»
Когда подходил к крыльцу, его окликнули из-за плетня:
— Эй, Моторихин!
Оглянулся — девчонки из его нового класса. В лицо он их помнил, а по именам не знал. Вернее, не старался узнавать.
— Моторихин! Пошли на спевку!
— Я петь не умею, — сказал.
— Ну, стихи читать будешь, — предложила одна, беленькая, перетянутая крест-накрест дымчатым пушистым платком.