— Я ушел на Дон, в таборы, — продолжал Лжедимитрий. — Пищаль и коса на длинном древке были оружием нашим. Татары угоняли коней — тучи стрел свистали над моей головой… И вот бог увидел мою правоту: в Польше нашел я приют и помощь. И теперь хочу строить отчую землю, чтоб все у нас как за рубежами было…
Аббат быстро сказал:
— Надобные вам для строения крепостей и прочих дел люди имеются в Риме. Все они — слуги католической церкви, но их можно одеть подобно мирянам, чтобы того не узнал народ.
— Добро! — молвил Лжедимитрий. — А то бояре мои ничего не знают…
Пратиссоли медленно удалился, довольный и важный. Солнце било в лицо Лжедимитрию. Волосы его встали дыбом и пламенели. Он смотрел вслед аббату, по-прежнему упершись в бок рукой.
В палату вошел тайный секретарь царя — пан Гонсевский. Он привез письмо от воеводы Сандомирского и пана Бучинского. Войдя, склонил голову и держал ее так все время, пока царь читал письма. Складки жира полезли за тугой ворот поляка, когда он заговорил:
— Господарь обещался пану Бучинскому назавтра, как придет в Москву, дать его людям по тыще злотых. И господарь им того не дал.
— Дал им столько, что они всего проесть не могли. И сверх того дам, коли надобно…
— Еще пан воевода сказывал: если господарь не отдаст дочери его Пскова и Новгорода, ясновельможная панна не сможет вступить с ним в брак.
— Обещался я, — сказал Лжедимитрий, — и слово свое держу твердо. Чего надобно пану воеводе еще?
— А памятует ли господарь, что брату панны Марины отойдут Сибирь и земли самоедов?
— И о Сибири памятую.
Боярин князь Григорий Шаховской появился в дверях. Он был сутул, живоглаз. Неровная, хлопьями павшая на волос седина оканчивала низ темной бороды белым клином.
У Лжедимитрия играл лоб и криво подергивались брови. Гонсевский переменил речь:
— Пан Стадницкий прислал господарю дивного коня, называемого Дьявол. То — лучший во всей Польше аргамак…
Царь скоро отпустил его. Шаховской заговорил не спеша, смотря по углам, нет ли еще где поляка:
— Государь, многие крестьяне в голодные лета сбежали от помещиков по бедности, и о тех крестьянах дворяне теперь бьют челом — сыскивать их хотят. Указ надобен.
— Вестимо, указ.
— Да вот, государь… — Шаховской заговорил еще медленнее, тише: — От поляков наши узнали, будто многие земли Литве[38] отойдут. То верно?
Лжедимитрий с хрустом выбросил вперед руки. Одна была немного короче другой.
— Ни единой пяди в Литву не дам!
— Да еще про езовитов, что наехали нынче, неладно толкуют. Опасаются, не станешь ли христиан в латынскую веру перегонять.
Царь топнул ногой.
— Езовитов не хочу! Веры не трону! Латынских школ в Москве не будет!
— Та-а-ак-то… — недоверчиво протянул Шаховской. — О запасе ратном, государь, што прикажешь?
— В Елец ратного запасу возили бы вдоволь. Летней порой хана будем воевать.
Боярин, стоя уже в дверях, тихо промолвил:
— А все лучше — отъехали б скорее от Москвы поляки: не было б в народе шатости, смуты…
— Ступай!..
Едва Шаховской вышел, Лжедимитрий ударил кулаком по стольцу, где было тонко выбито море и корабли шли с клубившимися парусами.
Он в щепы разбил столец…
«…Которые крестьяне бежали в голодные годы, а прожити было им мочно… и тех, сыскивая, отдавати старым помещикам… А про которого крестьянина скажут, что он в те голодные лета от помещика сбрел от бедности, и тому крестьянину жити за тем, кто его голодные лета прокормил, а исцу отказати: не умел он крестьянина своего кормити в те голодные лета, а ныне его не пытай…»
Опять, как при Годунове, бредут Ивановской улицей в Кремль. Шумит место челобитчиков — Боярская площадка.
Только нет у крыльца столов. С утра идет снег, пушит тульи бобровых шапок, звенит поземкой у стен, налипает на цветочную слюду оконниц. Царь с боярами стоя принимает челобитья. С ними рядом — Молчанов, сеченный при Борисе кнутом, поляки, Шаховской и «милостиво» возвращенный в Москву Шуйский.
Вот дочитан дьяконом указ, и, красные с морозу и гнева, спорят дворяне-истцы, крестятся и гомонят челобитчики-крестьяне.
Сухой снег дымится у ног царя. Он неловок и хмур; глядит вниз на гладкие свои бархатные сапоги с подковами, плохо слышит докучные слова жалоб:
— Стоит, государь, у меня, у сироты твоей, в деревне Струнине, ротмистр пан Микула Мошницкий, и лошади, государь, его тут же у меня на дворишке стоят… И взял у меня тот пан насильно сынишку моего Ивашку к себе в табор, и сам приезжает еженощно, меня из дворишка выбивает да пожитки мои грабит, и от того, государь, пана я, сирота, вконец погиб…
Крестьянин отдает дьяку челобитную — его место тотчас занимают другие люди.
— Сироты мы твои, государь, деревни Александровой, Бориско Степанов да Петрушко Темный. Приезжают к нам ратные люди польские и наших людей бьют и грабят. А ныне из них берут с собою мальца по два, по три, и те ребята кур, гусей и утят крадут. А чтобы воровство их было незаметно, они тех кур и гусят зовут польскими именами: куренка они «быком» называют, утенка — «немецким государем», а гуся — «копченою сельдью». А начнешь с них спрашивать — говорят: «Спроси копченую сельдь».
Царь засмеялся: