Волки обнаглели до того, что совсем близко рыщут. Олени сбились в кучку, беспокоятся, от чума не отходят. Дежурим поочередно. Не смыкая глаз, стережем наше малое становище. Сухие дрова, прихваченные в Обдорске, кончаются, а тал и ольха горят слабо, более дымят, чем дают жару. Шумский в редкие минуты приоткроет глаза. Поим его чаем, настойками. Должно быть, у Шумского огневица, а против этой болезни при несносной стуже наши домашние средства дают невеликую помощь.
Ерофеев сегодня заговаривал хворь: «Пойду, перекрестясь, на сине море. Сидит там на камне пресвятая матерь, держит в руках белого лебедя, общипывает у лебедя белое перо. Как отскакнуло от лебедя белое перо, так отпряньте от раба божьего Шумского родимые горячки. С ветру пришла, на ветер пойди. С воды пришла — на воду пойди. Пойди отныне и до века…»
Встречаясь с бедою, становишься язычником. Я и сам беспременно повторяю: «С воды пришла — на воду пойди. Пойди отныне и до века».
Минутами охота бирюком завыть. Шумский просит, чтобы дальше шли, а его оставили околевать. Накричал на старика. Слезы невольно набегают на глаза.
Господи, дай разума: что делать? Возвращаться — путь дальний. Того и гляди, не довезем старика. Вану ходит зверьком побитым. Ерофеев мается. Вот как не повезло нам почти на самом скончании пути. Вижу теперь, какую непосильную ношу взял на себя. Одно дело — отвечать за себя, иное — за других нести ответ. Кто же я такой-то, чтобы руководительствовать экспедицией? Недоучившийся гимназей. Немецким штилем владею, знаю латынь. Но язык этот мертв, как мертва окружающая нас земля. Путаются мысли. Доверяю их дневнику, а сам сообразить ничего не умею. Хуже старику. Все шкуры на него накидали, а ему зябко.
Глава, в которой речь идет о событиях печальных и о том, что координатам карты можно доверять далеко не всегда
Старик метался. Его нездоровье как-то заметно сказалось на бороде. Порода Шумского всегда жила своей независимой, самостоятельной жизнью: топорщилась, кудлатая, когда старик гневался; весело, по-младенчески, пушилась после баньки и умывания; Шумский вскидывал ее в раздумье, и борода, как домашняя кошка, ластилась, вот-вот уютно мурлыкнет, свернется калачиком. Теперь же борода истончилась, покойно выровнялась на груди старика.
Шумский не любил говорить о себе. Сейчас, когда ему становилось полегче, рассказывал Зуеву, как в молодости бежал из Твери, не пожелав возглавить торговое дело отца. В Санкт-Петербурге прибился к подельщику академической кунсткамеры. Тот обучил редкому художеству — оживлять, словно живой водой, мертвую натуру. Как стекольщик вдувает в расплавленную массу свое горячее дыхание, так и чучельник обязан вдохнуть в свое изделие жизнь: прытким ли взмахом хвоста, настороженным ли взглядом чутких зрачков, схваченным на лету оскалом хищного рта, поворотом шеи, когда по напряженной холке угадывается, чует ли зверь потайную опасность или готов с достоинством прошествовать в нору, к ожидающим корма детенышам…
Вот такие чучела делал Шумский. Они восхищали Палласа, ничего подобного, как он говорил, не видел в Германии.