Читаем Повесть о смерти и суете полностью

Другие восхищаются роскошными склепами, трогают их и вздыхают, ибо на подобные им денег уже не заработать: надо было двигать из Петхаина раньше! Или — наоборот — жалеют тех, которым понаставили куцые базальтовые плиты. Жалеют, но гордятся тайком, что, хотя сегодня могут заказать себе камень подороже, они всё ещё живы.

Третьи вспоминают, что им не миновать смерти — и подумывают о разводе.

Ещё кто-нибудь просто проголодался, но никому в том не признаётся: стыдно думать о пище среди мертвецов.

«Хотел бы сейчас баранины?» — спрашивает его ещё кто-то с таким видом, словно вспомнил о ней только чтобы нарушить тишину.

«Баранины, говоришь? Как тебе сказать? — морщится он. — Я мясо не люблю… Разве что покушать немножко…»

А есть среди петхаинцев и такие, кто не проронит и слова. Посидит, постоит, примется вышагивать, разглядывать всё, щупать, слушать, а может быть, даже думать, но потом опять сядет и будет молчать. Раньше я подумал бы о нём как о мудреце. Молчит, значит, мыслит. А мыслит, значит, существует. А если существует, значит, мудр! Сейчас нет, не подумаю так. Молчание есть не мудрость, а молчание. Люди — когда молчат — молчат потому, что сказать нечего. Иначе бы не молчали.

Я представлял себе тени заждавшихся петхаинцев. Шевелящиеся тени на фоне далёких, забрызганных жёлтым светом манхэттенских небоскрёбов. Различал огни сигарет, слышал сморкания, вздохи, бессвязные реплики, шуршание листьев под ногами. Видел и наш, петхаинский, участок на «Маунт Хеброн» — выделенный нам неровный, но опрятный пустырь.

Вообразил себе и Нателину яму, которую — в соответствии с нашей традицией — надлежало вырыть глубже, чем принято в Америке. Хотя в Америке подходят к этому разумней. Похоронить покойника — это сделать его незаметным для живых. А для этого незачем рыть глубоко.

Место же для Нателы я выбирал сам.

Зелёный холмик, усеянный белыми камушками.

<p>66. Существование пропитано ужасом небытия</p>

Мысли эти, усталые и скорбные, не кончались, хотя я уже выскочил из тоннеля и катился по шоссе.

Стал жадно оглядываться, стараясь выудить взглядом утонувшее во мраке пространство. Привыкнув к темноте, глаза мои научились различать в ней отдельные предметы. Мелькнула колонка, у которой я высадил Амалию. Мелькнули и первые жилые постройки Квинса. Знакомый щит: «Кошерное мясо братьев Саймонс». Знакомая тумба водохранилища, а над нею завязший в облаках знакомый же диск луны. Настолько чистой и оранжево-розовой, что на фоне захламленного Квинса мне её стало жалко.

По обе стороны «Доджа» возникали и убегали за спину образы знакомого пространства — и это подавляло во мне пугающее ощущение моего неприсутствия в мире.

Пространство, подумал я потом, есть, как и время, метафора существования. Его гарантия. Среда, без которой невозможно чувствовать себя живым. Смерть, наоборот, — это исчезновение пространства.

Пространство — это хорошо, подумал я.

И время — тоже хорошо.

Я различал во тьме предметы и линии, которые в солнечном свете уже видел сегодня по дороге в Манхэттен. Почувствовал в себе присутствие времени — и эта связь со временем тоже убеждала меня в том, что я живой.

Смерть — это разобщённость со временем. Поэтому людей и тянет к старому. К людям, которых они знают.

Узнавание людей в пространстве и времени, узнавание пространства во времени или времени в пространстве — единственная примета нашего существования. Поэтому и тревожит нас исчезновение знакомого, своего. Поэтому меня и радует существование петхаинцев.

И поэтому всех нас, петхаинцев, так искренне опечалило исчезновение Нателы…

Потом я подумал о ней, Каково ей там, где исчезают? Догадался, что на этот вопрос я уже ответил. Ей так, как если бы нас лишили связи с пространством и со временем. Как если бы положили в деревянную коробку. И как если бы уже никогда ничего для нас не могло измениться.

Я вздрогнул: ужас! Никогда — ничего нового. Никогда — ничего прежнего. Никогда — ничего. Вот почему все и боятся смерти. Вот почему наше существование насквозь пропитано ужасом небытия. Вот почему смерть, находясь в конце жизни, превращает её в сплошную агонию, а кончина есть движущая сила и неизбывно манящая к себе тайна нашего бытия…

Меня опять захлестнула нежность к Нателе. Нежность и любопытство. Опять стало её жалко. И опять она стала загадочной. Мне захотелось сдвинуть с гроба крышку и снова погладить её по лицу. Прикоснуться к ней. К не существующей.

Перекрыв себе обоняние, я протянул назад правую руку.

<p>67. Там, где никто из живых не бывал</p>

Гроба не было.

Никуда в сторону он не съезжал: его уже не было. Ни гроба, ни крышки, ни запаха, — ничего…

«Додж» устоял на колёсах чудом: взбесился, взвизгнул, заскрежетал, крутанулся вокруг задней оси, припал низко на левый бок, но устоял. Стукнулся задом о бетонную тумбу в середине хайвея и замер на месте, как вкопанный. Но не умолк — продолжал урчать и трястись.

Я включил в кабине свет. Нателы не было. Как если бы её в машине не было никогда.

Я закрыл глаза, потом открыл их, но её по-прежнему не было.

Перейти на страницу:

Все книги серии Пять повестей о суете

Похожие книги