Этот рыцарь приходился хозяину замка двоюродным братом. Прозвища у него не было: это был скромный человек, не принимавший участия в рыцарских играх и поединках, ссылаясь на больную грудь. Вместо подвигов на путях рыцарской чести и тайных молитв рыцарь Оливье всецело отдался птицеловству. Комнаты его замка были наполнены клетками с малиновками, дроздами, чижами, соловьями, сойками. Куда бы ни ехал рыцарь Оливье, он вез с собой принадлежности птицеловства. Так и теперь он захватил с собой двух лучших своих птицеловов, силки для ловли птиц, клетки и целый набор свистулек–манков. Одет рыцарь Оливье был скромно, в кожаную безрукавку, длинных волос своих не обвязывал и бороду не стриг. Жена его — худая, чопорная и молчаливая. Волосы ее, расчесанные на прямой пробор, были распущены. На голове серебристая лента с розетками сдерживала тончайшую павийскую [22]вуаль, ниспадающую прозрачными складками до полу. Дама эта была настолько богомольной, что, даже сидя за столом, держала в руке с висящими на ней четками Псалтырь [23], куда заглядывала время от времени, хотя злые язычки рыцарских жен и утверждали, что она совсем безграмотная.
Жена рыцаря Жоффруа, худая, высокая, седая, с горбатым носом и длинной жилистой шеей, в длинном черном платье с открытым круглым воротником, была похожа на грифа. Говорила она громко, хриплым голосом, то и дело макая куски хлеба в миску с соусом, и отпивала вино из большой чаши. И, как перед хищной птицей, перед ней лежала горка обглоданных костей. Когда разговор зашел о намерении короля выдать некоторым городам коммунальные хартии на самоуправление, жена рыцаря Жоффруа ударила кулаком по столу, воскликнув:
— Клянусь святым Лаврентием, Людовик Толстый возится с этими малыми людьми [24]потому, что у них мешки полны золота, и отбирает у нас наши жалкие фьефы…
— Что малые люди! Он с вилланами заигрывать стал! — вакричал рыцарь Жоффруа, дожевывая кусок оленины, отчего слова его походили на рычание. — С мерзкими сервами [25]. Они точат на нас зубы. На нас, своих сеньоров, поставленных над ними самим господом богом! Они покорны, когда голодны и раздеты. Нищими их надо делать, а не заигрывать с этими гадинами!
Глаза рыцаря Жоффруа налились кровью, лицо и шея были красны то ли от злобы на короля и вилланов, то ли от вина.
Маршал, суетившийся за спиной барона, нашел минуту подходящей, чтобы предложить позвать жонглера: это Отвлечет гостей от разговоров, и без того наскучивших всем. Так он и Шепнул на ухо рыцарю Ожье.
— Налить еще вина рыцарю Жоффруа, — крикнул барон, — и позвать жонглера!
У столов раздались возгласы одобрения, хотя и не очень восторженные: всем заранее было известно, какие фокусы покажет жонглер, какие он споет песни.
Госелен явился в ту самую минуту, когда в зал одно за другим были внесены любимые всеми кушанья — жареные павлины с имбирем и лебеди с перцем. Нарезанные куски птичьего мяса были прикрыты перьями этих птиц, положены были и их головы, так что, высоко поднятые несущими, они, как живые, плыли над головами гостей. Принесли и пироги с угрями. Все это и вызвало восторженные замечания присутствующих, которые Госелен принял на свой счет и тотчас принялся отвешивать самые изящные поклоны, сперва почетному столу, потом всем остальным, то закидывая полу плаща на плечо, то отбрасывая ее ногой Назад. Этот выцветший зеленый плащ он выпросил у шамбеллана, ведающего баронским гардеробом. Став в соответствующую позу, Госелен приложил виолу к груди и, округлым жестом взмахнув смычком, извлек из инструмента визгливый, дрожащий звук, потЬм запел, или, вернее, ваговорвл нараспев. Решив сделать приятное владельцу Еамка, Госелен отступил от обычной темы жонглерского Пения — боевых подвигов рыцарей или благочестивого жития князей церкви — и спел запомнившуюся ему пастореллу [26]— одного трубадура из Арля [27], заменив имя героини именем «Агнесса» в угоду рыцарю Ожье.
Он пел о том, как она прекрасна, какое белое у нее тело, как похожа она на распустившийся цветок; он пел о том, что очаровательное лицо ее цвета роз и улыбка сладостны тому, кто смотрит на нее; он пел, что ясные глаза ее излучают дивный свет, проникающий в сердце глядящему в них. Он пел, и песня его больше всего нравилась ему самому. Тишина, наступившая в зале, казалась Госелену признаком восхищения слушателей. Любуясь самим собой и стараясь принять позу покрасивее, он даже закрыл глаза, чем помешал себе увидеть людей, задремавших от обилия съеденного и выпитого, от духоты и надвигавшихся сумерек, от однообразия медленного ритма песни с обычными повторами.