Перед началом собрания пели песни движения Бетар, а в конце — гимн Бетара и национальный гимн. Сцена зала «Эдисон» была украшена национальными флагами, гигантской фотографией Зеева Жаботинского, на ней стояли, выстроившись в линейку юноши Бетара — во всей красе их униформы и черных галстуков. Это возбуждало во мне желание поскорее вырасти и стать одним из них, тем более что их лозунги потрясали мое сердце: «Смерть или победный удар — Йодефет, Масада, Бетар!» Или: «Если я забуду тебя, Иерусалим, пусть отсохнет десница моя!» И еще: «В крови и огне Иудея пала — в крови и огне Иудея восстанет!»
После двух-трех речей «для разминки», произнесенных лидерами иерусалимского отделения движения Херут, сцену вдруг покинул весь президиум. Юноши Бетара тоже ушли со сцены, печатая строевой шаг. Глубокая, едва ли не религиозная тишина опустилась на зал «Эдисон», словно прошелестели над ним неслышные крылья. Все глаза напряженно вглядывались в пространство пустой сцены, едва заметная щель образовалась на миг между двумя крыльями бархатного занавеса в глубине сцены, и маленький, худенький человек в одиночестве робкими шагами подошел к микрофону и встал перед публикой, смиренно и смущенно склонив голову. Лишь спустя несколько мгновений наступившего изумления начали возникать в разных концах зала первые неуверенные аплодисменты: казалось, людям трудно поверить в то, что видят их глаза, казалось, каждый раз заново они с удивлением убеждались, что Бегин отнюдь не изрыгающий пламя великан из страны исполинов, а напротив, он тонок и хрупок. Но уже набирали силу оживление, шумное выражение чувств, очень быстро вылившееся в бурное одобрение, сопровождавшее речь Бегина почти на всем ее протяжении.
Несколько секунд он стоял неподвижно, склонив голову и опустив плечи, словно хотел сказать: «Я из малых сих, недостоин этого обожания». А может, вспомнился ему Бялик: «Унизилась до праха земного душа моя под ношей вашей любви». Затем распростер он руки, словно благословляя собравшихся, смущенно улыбнулся, успокоил зал и начал неуверенным голосом, будто начинающий актер, испытывающий страх пред публикой:
— Доброй субботы всем собравшимся, моим братьям и сестрам. Сынам моего народа. Иерусалимцам, жителям святого вечного города.
И замолчал. И вдруг произнес тихо, с огромной печалью, словно человек, пребывающий в трауре:
— Братья и сестры. Трудные дни переживает наша дорогая молодая страна. Трудные, ни с чем не сравнимые дни. Дни трепета для всех нас.
Постепенно он поборол свою печаль и, словно придя в себя и набравшись сил, добавил все еще тихо, но теперь в этой тишине уже заключена была некая скрытая внутренняя сила, будто пряталось за этой тихой сдержанностью некое очень серьезное предупреждение:
— Вновь недруги наши со скрежетом зубовным вынашивают во тьме планы мести нам за свое позорное поражение на поле боя. Великие державы вновь задумали недоброе. Ничто не ново в этом мире. В каждом поколении появляются те, кто намерен погубить нас. Но мы, братья и сестры, на сей раз мы все превозможем и победим их. Как побеждали мы не раз и не два. Одолеем их мужеством нашим. Верою великою превозможем. Распрямив плечи. Никогда, никогда не удастся им увидеть этот народ коленопреклоненным. Никогда! Пока стоит мир!
Произнося: «Никогда, никогда!» — он возвысил голос, и это был пронзительный, вибрирующий от боли крик сердца. И толпа не приветствовала его на сей раз, а рычала от гнева и боли.
— Вечность Израиля, — сказал оратор тихо, внушительно, словно он только что вернулся с оперативного совещания, состоявшегося в Верховном штабе Вечности Израиля, — вечность и стойкость Израиля поднимутся снова и уничтожат, раздробят на мельчайшие ос-кол-ки все замыслы наших врагов!
В этот миг толпа, охваченная чувствами благодарности и любви, принялась скандировать: «Бе-гин! Бе-гин!»
Я тоже вскочил на ноги, выкрикивая его имя во всю силу своего голоса, который как раз в этот период начал ломаться.
— При одном условии, — оратор произнес это, вскинув руку, сурово, почти гневно, но замолк, словно раздумывая об особенностях этого условия и сомневаясь, можно ли обнародовать его перед собравшимися. — Полная тишина царила в зале. — При одном-единственном условии — необходимом, жизненно важном, судьбоносном.
И вновь умолк. Голова его склонилась, словно не выдержав страшной тяжести этого условия. Весь зал напрягся до предела, я даже мог слышать жужжание вентиляторов, укрепленных на потолке высокого зала.