С дружеской симпатией хлопали они папу по плечу, но в глубине души, возможно, завидовали ему, мужу такой женщины, и удивлялись: что она вообще нашла в нем, в этом педантичном человеке? Правда, он столь учен, что не сыскать ему равных, трудолюбив и порядочен, даже, в какой-то мере, является серьезным исследователем, но, между нами говоря, он ведь схоласт, человек, которого полностью покинули музы…
А мне в этих беседах в кафе отводилась особая роль. Во-первых, мне следовало отвечать вежливо и толково, совсем как взрослому, на все трудные вопросы, вроде таких: «Сколько тебе лет? В каком ты классе? Собираешь ли ты марки и наклейки? Что у вас проходят нынче по истории? А что учат на уроках иврита? Хорошо ли я себя веду? Что я уже читал из произведений Дова Кимхи (или Яари, или Кадари, или Эвен Зохара, или Шенхара)? А мои учителя — всех ли их я по-настоящему люблю?» Иногда же спрашивали: «Начал ли я интересоваться молодыми девушками? Еще нет? А когда вырасту — может, я тоже стану профессором? Или кибуцником? Или, может, я буду генералом в вооруженных силах еврейского народа?»
(В глубине души я тогда пришел к выводу, что писатели — люди несколько фальшивые и даже чуть-чуть смешные).
Во-вторых, я не должен был никому мешать. Стать несуществующим. Прозрачным.
Их беседы в кафе всякий раз длились едва ли не по семьдесят часов без перерыва, а я в течение всей этой вечности должен был не выходить из роли молчаливого присутствия и быть более неслышным, чем бесшумно вращавшиеся лопасти вентилятора на потолке.
Наказанием за нарушение в присутствии посторонних лиц этих, принятых мною, условий мог быть строжайший домашний арест, вступавший в силу каждый день после моего возвращения из школы и длившийся две недели, либо запрет на игры с друзьями, либо лишение права читать перед сном в последующие двадцать вечеров.
А наградой за сто часов одиночества было мороженое. Или даже початок кукурузы.
Мороженое мне почти никогда не разрешалось, поскольку оно вредно для горла и приводит к простуде. Что же до кукурузы, продававшейся на углу улицы прямо из кипящего котла, стоявшего на примусе, кукурузы горячей и ароматной, которую небритый человек подавал тебе, обернув зеленым листом и посыпав крупной солью, — эту кукурузу мне почти никогда не позволяли, потому, что этот небритый человек, несомненно, выглядел грязнулей. Вода в его котле, уж точно, кишела микробами. «Но если ваше величество явит нам на сей раз в кафе «Атара» безупречное поведение, без сучка, без задоринки, то по дороге домой ему позволено будет, в порядке особого исключения, выбрать между кукурузой и мороженым, выбрать по своему желанию, по трезвому размышлению, а не по принуждению!»
Быть может, именно таким образом, в различных кафе, на фоне нескончаемых бесед моих родителей с их друзьями о политике и истории, философии и литературе, о борьбе профессоров в университете и о заговорах редакторов с издателями, бесед, смысла которых я понять не мог, быть может, именно по вине одиночества и скуки превратился я постепенно в маленького шпиона.
Иначе говоря, я придумал для себя тайную игру, в которую я мог играть долгими часами, не двигаясь с места, не произнося ни слова, не нуждаясь ни в каких подручных средствах, даже в карандаше и бумаге: я разглядывал незнакомых людей в кафе и пытался угадать — по их одежде и жестам, по той газете, которую они читали, по той еде, которую они заказали, — кто они, откуда прибыли, чем они вообще занимаются, чем занимались перед тем, как придти в это кафе, куда направятся отсюда. По выражению лица я пытался представить себе, о чем думает эта женщина, которая время от времени сама себе улыбается, о чем вспоминает худощавый парень в кепке, не сводящий глаз с входной двери и испытывающий разочарование всякий раз, когда входит новый посетитель. И как выглядит та, которую он с нетерпением ожидает в кафе? А еще я, навострив уши, украдкой ловил обрывки разговоров. Я вытягивал шею, чтобы заглянуть и увидеть, что читают в кафе, пытался понять, кто торопится продолжить свой путь, а кто расселся с удобством и надолго.