Сегодня мне кажется, что я кое-что могу предположить на этот счет, но в тот день, в доме Агнона, от избытка наивности я рассказал хозяину дома о порученной мне университетской работе и спросил его – о простодушие! – не согласится ли он открыть мне, в чем же был секрет его сближения с Бреннером?
Господин Агнон прищурился и посмотрел на меня, или, скорее, он не смотрел на меня, а изучал – отстраненно, с легкой улыбкой, так улыбается охотник за бабочками (это-то я понял спустя годы), завидев особенно интересный экземпляр. Закончив изучать меня, он произнес:
– Между мной и Иосефом Хаимом Бреннером, да отомстит Господь за кровь его, была в те дни близость, основа которой – общая любовь.
Я навострил уши, ибо показалось мне, что вот-вот откроют мне тайну тайн, большую, чем та, что открылась “и последней рабыне”, когда Господь сотворил чудо и раздвинул перед евреями Красное море, – вот-вот развернут передо мною некую интимную историю, никому не известную и пикантную, о которой я тут же напечатаю статью, и статья эта наделает много шума, и наутро я проснусь самым знаменитым из исследователей ивритской литературы.
– И кто же была она, та общая любовь? – спросил я со всей непосредственностью молодости, и сердце мое бешено заколотилось.
– Это большой секрет, – улыбнулся господин Агнон не мне, а, скорее, самому себе. Улыбаясь, он едва ли не подмигнул мне. – Сей великий секрет я поведаю тебе при условии, что ты не сообщишь о нем ни одной живой душе.
От огромного волнения у меня пропал голос – ну можно ли отыскать подобного глупца! – и только губами пообещал я хранить его тайну.
– Итак, скажу тебе по большому секрету, что тогда, в Яффе, любили мы – и Иосеф Хаим Бреннер, и я, – любили мы самой великой любовью Шмуэля Иосефа Агнона.
Ну конечно, вот она, агноновская ирония – самоирония, одновременно жалящая и того, кто иронизирует, хотя цель ее – ужалить наивного гостя, решившего подергать за рукав хозяина дома. И все-таки кроется здесь и некое маленькое зернышко потаенной правды, некое мерцание тайны: притяжение грузного и полного страстей человека к изысканно-утонченному юноше, а также влечение изнеженного юноши из Галиции к страстному мужчине, готовому взять его под крыло.
И вместе с тем вовсе не любовь, а главным образом общая ненависть – именно она сближает рассказы Агнона с рассказами Бреннера. Любая фальшь, напыщенная болтовня, спесь от сознания собственной значимости – в повседневной жизни… Ложь и заносчивость… Заплывшее жиром благочестие довольных своей жизнью и собой собственников… Все эти проявления в еврейской действительности были ненавистны Бреннеру и презираемы Агноном. Бреннер в своих произведениях дробит их молотом негодования, а Агнон подходит ко всему этому с иронией: в его руке острая шпилька, с помощью которой он стремится выпустить ложь и лицемерие из теплой и заплесневелой атмосферы.
И все-таки и в яффских рассказах Бреннера, и в яффских рассказах Агнона среди множества лицемеров и болтунов вдруг блеснут образы молчаливых и цельных настоящих людей. Не о таких ли сказал Бялик “кроткие мира сего, бессловесные души, чьи помыслы и действия скромны”? Учитель мой и наставник Дов Садан показал мне, как взыскуют рассказы Бреннера чуда существования “безвестных праведников” – тридцати шести живущих одновременно и неведомых людям праведников, которым, согласно иудейской традиции, мир в любой момент обязан своим существованием. И в рассказах Агнона бывает, что вдруг проходят там кроткие мира сего, в молчании и немом изумлении. Так что, возможно, и в самом деле была там общая любовь – к этим молчальникам, к этим людям-детям, появляющимся на мгновение в рассказах Агнона и Бреннера. И тогда Бреннер немного отдыхает от своего безудержного гнева, равно как и Агнон ради этих персонажей слегка придерживает и острое словцо, и насмешку, и сарказм.