Читаем Повесть о любви и тьме полностью

Я не был на похоронах своей мамы: тетя Лилия, Леа Калиш Бар-Самха, которая считалась у нас специалистом по чувствам вообще, и по детскому воспитанию в частности, опасалась тяжелого влияния на детскую душу всего, что связано с погребением.

И с тех пор никто из членов семейства Мусман не переступал порога нашего дома в Иерусалиме, а папа, со своей стороны, не навещал их, не желал возобновления отношений, потому что был очень уязвлен теми тяжелыми подозрениями, которые были выдвинуты против него. На протяжении многих лет я сновал между этими двумя лагерями. В первые недели я даже передавал кое-какие косвенные сообщения, связанные с личными вещами мамы, а два-три раза передавал и сами вещи. В последующие годы тетушки, бывало, расспрашивали меня о повседневной жизни в нашем доме, о здоровье папы, дедушки и бабушки, о новой папиной жене, даже о материальном положении, но, вместе с тем, неизменно подчеркнуто обрывали мои ответы словами: «Мне не интересно это слушать!» Или: «Хватит. Того, что мы уже слышали, предостаточно!»

И папа, со своей стороны, хотел временами услышать от меня намек-другой о том, что поделывают тетушки, как поживают члены их семей, как здоровье моих дедушки и бабушки из Кирьят Моцкин, но уже через две секунды после того, как начинал я говорить, лицо его становилось желтым от боли, движением руки изображал он полный упадок сил и просил меня прекратить, просил избегать подробностей. Когда в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году умерла бабушка Шломит, обе мои тетушки, дедушка и бабушка с материнской стороны просили меня передать их соболезнования дедушке Александру, который, по мнению семейства Мусман, единственный из всех Клаузнеров обладал поистине теплым сердцем. А когда спустя пятнадцать лет я сообщил дедушке Александру о смерти другого моего дедушки, потер мой дедушка Александр ладонь о ладонь, приложил их к ушам своим, возвысил голос и произнес — сердито, а не с сожалением:

— Боже мой! Да ведь он был еще молодым человеком! Простой человек, но весьма интересный! Глубокий! Ты уж скажи там всем, что сердце мое оплакивает его! Именно такими словами, ты, будь добр, и скажи там: «Сердце Александра Клаузнера оплакивает безвременную кончину дорогого Герца Мусмана!»

*

Даже после окончания дней траура, когда, наконец, опустел дом, и мы с папой остались только вдвоем, мы почти не разговаривали друг с другом. Кроме самых необходимых вещей: «дверь в кухню скрипит», «сегодня не принесли почту», «ванна свободна, но там нет туалетной бумаги». Избегали мы и глядеть друг другу в глаза: казалось, чего-то очень стыдились. Как будто мы вдвоем сделали что-то такое, чего лучше было бы не делать, и, уж во всяком случае, переживать стыд следовало молча, без соучастника, знающего о тебе все то, что и ты знаешь о нем.

О маме мы не говорили никогда. Ни слова. И о самих себе не разговаривали. И на темы, в которых есть хотя бы намек на чувства. Говорили о холодной войне. Говорили об убийстве иорданского короля Абдаллы, об угрозах «нового раунда» военных действий против нашей страны. Папа увлеченно объяснял мне разницу между символом, притчей и аллегорией, между сагой и легендой. А также с предельной ясностью и точностью осветил он для меня различия между либерализмом и социал-демократией…

И каждое утро, даже в эти январские серые, туманные, промозглые дни с первым светом пробивалось снаружи, меж мокрых, сбросивших листву ветвей веселое, согревающее душу щебетанье замерзающей птички Элиз: «Ти-да-ди-да-ди…» Но в середине той зимы не повторяла она эту мелодию два-три, а то и четыре раза, как она это делала летом, а исполняла свою песню всего один раз. И замолкала.

О маме я почти никогда не говорил на протяжении всей своей жизни — до сего времени, до момента, когда пишутся эти строки. Ни с папой, ни со своей женой, ни со своими детьми, ни с одним человеком в мире. После смерти папы я и о нем почти не говорил. Словно был я подкидышем.

*
Перейти на страницу:

Похожие книги