Когда б слышали Вы мои рыдания…»
«Ответ должен быть учтивым, но не более, – подумала Ооикими. – До сих пор мы жили, не ведая печалей, под надежной защитой отца. К сожалению, нам пришлось пережить его, и теперь мы обязаны заботиться не только о собственном, но и о его благополучии, ибо до последнего мгновения он помышлял лишь о нас, и малейшая наша оплошность…»
Застенчивая и робкая по натуре, она так и не решилась ответить. Разумеется, это не значит, что Ооикими не способна была вполне оценить достоинства принца. Даже короткие послания, написанные его рукой, поражали удивительным изяществом почерка и слога, и, хотя не так уж много она получала писем, сравняться с принцем не мог никто, это было очевидно. Однако отвечать на эти утонченно-чувствительные послания Ооикими все же не считала возможным. «Да и что я могу ответить? – вздыхала она. – Я, которая, словно монах-скиталец, обречена доживать свой век в горной глуши?»
В то же время она никогда не отказывалась отвечать на теплые, полные искреннего участия письма Тюнагона. Срок скорби еще не кончился, когда он сам приехал в Удзи. Сестры помещались теперь в восточном переднем покое, где пол был опущен несколько ниже общего уровня[151]. Пройдя в дом, Тюнагон вызвал госпожу Бэн.
Чудесный аромат, наполнивший унылую обитель скорби, привел девушек в такое замешательство, что они не могли выговорить ни слова.
– Вам незачем избегать меня, – сказал Тюнагон. – Неужели вы станете противиться последней воле отца? Не лучше ли нам поговорить без посредников? Вы же знаете, я никогда не сделаю ничего такого, что могло бы оскорбить вас…
– Ах, разве мы предполагали, что доживем до этого дня? – ответила наконец Ооикими. – Поверьте, мы словно во сне и все не можем очнуться… Сияние солнца ослепляет нас, и мы не приближаемся даже к порогу…
– Но стоит ли так упорствовать в своем затворничестве? Я не говорю, что вы должны выходить при свете дня или лунной ночью единственно ради собственного удовольствия. Это было бы действительно дурно. Однако ставить меня в столь неловкое положение… Почему бы вам не поделиться со мною своими печалями? Как знать, может быть, я сумею вас утешить.
– Вам в самом деле следует быть полюбезнее, – поддержали гостя дамы. – Господин Тюнагон так добр, так искренне хочет помочь вам. Подумайте хотя бы о вашем бедственном положении.
Ооикими, успевшая к тому времени обрести присутствие духа, не могла не понимать, сколь справедливы их упреки. Она ценила преданность Тюнагона, не раз пускавшегося в дальний путь по диким лугам для того лишь, чтобы навестить их, и хорошо помнила, какое живое участие он принимал во всем, что их касалось. Помедлив, Ооикими все-таки пересела поближе.
Выразив свое сочувствие их горю, Тюнагон рассказал о том, какое обещание взял с него когда-то ее отец. Он говорил нежно и заботливо, не позволяя себе ни малейшей нескромности, и вряд ли девушку тяготило бы его присутствие, когда б не мысль о том, что она разрешила этому, в сущности, чужому ей человеку слышать ее голос, когда б не мучительный стыд, охватывавший душу при воспоминании о тех днях, когда ей приходилось во всем полагаться на его помощь. Односложно отвечала она на вопросы, и такое принуждение проглядывало в ее облике, что сердце Тюнагона мучительно сжалось. Глядя на печальную фигуру за черным занавесом, он вспоминал тот предрассветный час, когда впервые увидел дочерей принца.
прошептал он, словно ни к кому не обращаясь.
«Выпала нить»… (404) – тут голос ее осекся, и она поспешно скрылась в глубине покоев, как видно не сумев справиться со своим горем. Не смея ее задерживать, Тюнагон лишь печально вздохнул.
К нему вышла госпожа Бэн – замена, вряд ли его удовлетворившая, – и долго рассказывала разные трогательные истории из прошлого и настоящего, а как была она свидетельницей поистине невероятных событий, Тюнагон не мог пренебречь ею – мол, что мне в этой выжившей из ума старухе? – и внимал ее речам с ласковой снисходительностью.