Чем дольше жил Гэндзи в Сума, тем мучительнее становилась его тоска. Разумеется, будь с ним госпожа… Но, представив ее себе в этом бедном жилище, с которым даже ему трудно было мириться… О нет, не подобало ему теперь иметь ее рядом с собой, и как ни велико было искушение… Все на этом диком побережье казалось Гэндзи чужим, непривычным, он наблюдал, как живут бедняки, о существовании которых и не подозревал прежде, и слишком многое в их жизни возбуждало в нем отвращение. Его же собственное пребывание здесь представлялось ему чудовищной несправедливостью.
Иногда, глядя, как где-то рядом поднимаются к небу тонкие струйки дыма, он думал: «Наверное, это тот самый дымок над костром» (108), а оказывалось, что в горах за домом жгли так называемый хворост. Все это производило на него чрезвычайно странное впечатление.
Настала зима, и, когда вокруг бушевала метель, Гэндзи, с тоской глядя на ужасающе мрачное небо, призывал на помощь музыку. Сам он брал кото, Ёсикиё пел, а Корэмицу играл на флейте. Иногда Гэндзи начинал вдруг играть какую-нибудь печальную, трогательную мелодию, и тогда смолкали другие инструменты, а музыканты отирали слезы.
Однажды, вспомнив женщину, некогда отданную гуннам[18], Гэндзи подумал: «Каково было ей? А мог бы я отослать так далеко свою возлюбленную?» Однако, даже представив себе такую возможность, он содрогнулся и, отогнав от себя не сулящие ничего доброго мысли, прошептал:
- «Прерывая сон ее зябкой ночью…»[19]
Яркий лунный свет проникал в дом, освещая самые дальние углы этого случайного приюта странника. Всю ночь, не вставая с ложа, «можно было видеть синее небо»[20]. Свет заходящей луны нагонял нестерпимую тоску, и Гэндзи тихонько, словно про себя, произнес:
- «Я просто все продвигаюсь на запад…»[21]
Сон все не шел к нему, и он слышал, как в рассветном небе тоскливо кричали кулики.
Все еще спали, и Гэндзи долго лежал, повторяя про себя эту песню.
Каждый раз, когда наступала ночь, Гэндзи совершал омовение и приступал к молитвам, возбуждая изумление и восторг в сердцах своих приближенных. Никто из них и помыслить не мог о том, чтобы оставить его и хотя бы ненадолго уехать к своим семьям в столицу.
Бухта Акаси находилась совсем недалеко от Сума, буквально рукой подать, и Ёсикиё, вспомнив о дочери Вступившего на Путь, отправил ей письмо, но она не ответила. Зато отец на словах передал ему следующее: «Есть у меня к вам дело, и, если вы выберете время навестить нас…» Однако Ёсикиё, не рассчитывавший на его согласие, не испытывал никакого желания ехать в Акаси для того лишь, чтобы бесславно возвратиться обратно и стать предметом для насмешек, а потому никуда не поехал.
А надо сказать, что Вступивший на Путь был гордецом, каких свет не видывал, и, хотя в Харима не было семейства более влиятельного, чем семейство правителя, он давно уже упрямо отвергал возможность породниться с ним. Услыхав же, что неподалеку поселился господин Дайсё, обратился к супруге своей с такими словами:
- В Сума приехал навлекший на себя немилость двора сын обитательницы павильона Павлоний Блистательный Гэндзи. Это судьба. На такую удачу я и не надеялся. Мы должны, воспользовавшись случаем, предложить ему дочь.
- Что за вздор! От столичных жителей я слыхала, что он связан со многими высокородными особами, говорят даже, что он осмелился посягнуть на даму, принадлежащую самому Государю, из-за чего и поднялся весь этот шум. Так неужели такой человек обратит внимание на жалкую провинциалку?
- Вам этого не понять! - рассердился Вступивший на Путь.- Но я знаю, что делаю. Готовьтесь! При первой же возможности я привезу его сюда.
Он говорил уверенно, и чувствовалось, что поколебать его решимость не удастся. По его распоряжению в доме срочно обновили убранство и сшили новые, великолепные наряды для молодой госпожи. Но мать продолжала ворчать:
- Виданное ли это дело отдавать дочь человеку, который за какие-то провинности подвергся гонениям? Я еще понимаю, если бы он сам увлекся ею! Право, даже в шутку невозможно представить себе такое.
Но Вступивший на Путь и слушать ничего не хотел: