Тем временем месяц скрылся за краем гор, и, может быть, потому небо стало еще прекраснее. Устремив на него свой взор, Гэндзи открывал миясудокоро чувства, его тревожившие, и горесть, скопившаяся в ее душе, постепенно исчезала. За последние дни она смирилась с необходимостью навсегда расстаться с Гэндзи, и все же стоило увидеть его, как сердце - но разве не знала она об этом заранее? - дрогнуло и от прежней решимости не осталось и следа.
По саду бродили молодые придворные, трудно было расстаться с местом, которого прекраснее и вообразить невозможно…
Но разве смогу я пересказать, о чем беседовали эти двое, сполна изведавшие все горести страсти?
Небо, словно благоприятствуя им, постепенно светлело.
Взяв ее руку в свои, Гэндзи долго сидел, оттягивая миг расставания, нежные черты его казались нежнее обычного. Дул холодный ветер; тоскливо, словно понимая, что происходит, звенели сверчки. Право, и тому, чью душу не омрачает никакая печаль, стало бы грустно, а что говорить о Гэндзи и миясудокоро? Их чувства были в таком смятении, что они не могли вымолвить ни слова, хотя, казалось бы…
На многое мог бы Гэндзи посетовать, но, увы, что толку? Оставаться доле было неловко, и он уехал. По дороге в столицу рукава его совсем промокли от росы.
Миясудокоро тоже вздыхала, опечаленная разлукой, мучительные сомнения снова раздирали ей душу. Лицо гостя, мельком увиденное в лунном сиянии, аромат одежд, сохранившийся после его ухода, воспламенили воображение молодых дам, и они наперебой восхваляли Гэндзи.
- Какой бы путь ни летал впереди, но расстаться с ним, пренебречь такой красотой… Мыслимо ли это? - И, ничего не понимая, они заливались слезами.
Более нежное, чем обыкновенно, послание Гэндзи снова поколебало решимость миясудокоро; возможно, она и уступила бы, но, увы, слишком поздно…
Гэндзи же и не в таких обстоятельствах умел слова свои подчинять мимолетному чувству, а эта женщина была ему дороже многих, так мог ли он смириться, узнав о ее решении покинуть его?
Он прислал отъезжающим все необходимое: дорожное платье, уборы для дам, великолепную утварь, но миясудокоро не в силах была ни радоваться, ни печалиться. Словно только теперь осознала она, сколь неудачно сложилась ее жизнь, поняла, что имя ее станет отныне предметом для посмеяния, и денно и нощно кручинилась, с трепетом ожидая дня отъезда.
Лишь юная жрица в простоте душевной радовалась тому, что этот день после стольких отсрочек был наконец назначен. Люди же наверняка - кто осуждая, кто сострадая - поговаривали, что такого, мол, еще не бывало. Право, спокойно живется только тем, кто не привлекает к себе взыскательных взоров, люди же, занимающие видное положение в мире, не могут и шагу ступить свободно, им всегда приходится думать о том, как бы не возбудить толков.
На Шестнадцатый день было назначено Священное омовение на реке Кацура[4]. Никогда еще эта церемония не проходила с таким блеском. Провожающие на Длинном пути[5] и прочие спутники жрицы были избраны из самых родовитых семейств, пользующихся особым влиянием в мире. Видимо, о многом изволил позаботиться и ушедший на покой Государь.
Лишь тронулись в путь, принесли письмо от господина Дайсё с обычными бесконечными сожалениями о разлуке…
«Особе, к которой святотатством почел бы обратиться с непристойными речами», - было написано на листке бумаги, привязанном к пучку священных волокон[6]:
Сколько ни думаю, не могу смириться…»
Несмотря на то что письмо пришло в самое хлопотливое время, с ответом не медлили. За жрицу написала ее главная дама:
Господин Дайсё собрался было поехать во Дворец, дабы посмотреть на церемонию Прощания[8], но потом передумал: вряд ли стоило провожать особу, его отвергшую, и, оставшись дома, провел этот день в унылой праздности.
Улыбаясь, прочел он написанный совсем по-взрослому ответ жрицы, и сердце его дрогнуло:
«Кажется, она куда утонченнее, чем бывают в ее возрасте…»