— Матушка, милая, дай тебе господи доброго здоровья!.. Ты лучше родной матери. На руках носить тебя будем… Чего хошь делай с нами — всю душеньку отдадим, с песней, с радостью.
Паруша отбивалась от них, топала ногой и басила громоподобно:
— Ну, вы, охальницы… своевольницы! Согну в бараний рог! Высушу, вытравлю вашу красу. Я — свекровь, я — дому голова.
И, обнимая их, смеялась и дышала утомленно.
— Ух, устала я с вами, как после пляски! — И нежно ворковала: Расхорошие вы мои, молоденькие мои!.. Ведь и я когда-то была молодая да пригожая. Дай нам, владычица, мир да любовь! — И опять кричала с притворной строгостью: — Внучат скорей родите! Мне чтобы вовремя ребятишки-то были! А то ухватом колотить буду, а мужьев — поленом.
Когда рассказывали об этом Катя и бабушка за прядевом, в бабьи часы, мать грустно улыбалась и думала о чем-то, вздыхая, а Катя озорничала:
— А мамка вот и голос и красу свою тятеньке под ноги бросила. Тятенька-то ей и под мышки мал, она его одним щелчком к порогу швырнула бы. А всю жизнь под окриком да под угрозой жила — и пикнуть не смела.
— Ка-атька! Бесстыдница!.. Аль об отце-то так тоже баять?
— Я не об отце баю, — открикивалась Катя. — Мне тебя жалко. А баушку Парушу я бы тоже на руках носила.
Мать с задумчивой улыбкой говорила, будто сама с собой:
— Паруша-то такая одна, а девок много. У всех нас одна судьба. А вот такая бывает тоска — умереть хочется… а то обернулась бы птицей и улетела на край света…
Катя, посмеиваясь, заканчивала словами запевки:
И я видел, что мать и Катя завидуют невесткам Паруши.
И вот когда я у Паруши сидел и ел горячие пряженцы с молоком, она ворковала:
— Ешь, золотой колосочек, кудрявая головка. А потом споешь мне стихиру, грамотей дорогой. Голосочек-то у тебя как колокольчик.
И успевала приласкать и маленьких внучат, которые подбегали к ней постоянно. Обращаясь к швецам, говорила с насмешливым осуждением:
— Семья-то у них какая-то несуразная… Дедушка-то Фома как-то в стороны расползается. Никогда ни в чем не было у него удачи. Сыновья какие-то петушишки: форсуны и безалаберные, как тараканы. Попала им хорошая бабенка Настя — испортили бессчастную… и парнишку-то изуродуют…
Володимирыч посматривал на меня добрыми глазами и посмеивался:
— Да, семейка несмышленая. На словах густо, а в голове пусто. Настеньку-то больно жалко — золотое сердечко.
Забили.
Егорушка весело говорил со мною глазами и подмигивал мне, как мой ровесник.
— Ну, чего пришел-то? — участливо спросил он. — Аль скучно без нас?
— Скучно.
— А ты почаще приходи сюда. Бабушка-то Паруша, вишь, как тебя привечает.
Я подошел к нему и прошептал ему на ухо:
— Пойдем со мной: я чего-то тебе скажу.
Он быстро вышел из-за стола и сделал какой-то знак Володимирычу.
— Мы, бабушка Паруша, по секрету с ним поговорим.
Я подбежал к Паруше и стыдливо потянулся к ее лицу.
Она наклонилась ко мне, и я крепко поцеловал ее. Это было не в нравах наших парнишек и вышло неожиданно для меня самого, и я совсем растерялся. Но в глазах Паруши я заметил слезы.
— Милый-то ты какой! Сердце-то у тебя какое счастливое. Дай тебе господи жизню радошную…
Мы вышли с Егорушкой на крыльцо, и я рассказал ему, о чем говорили отец с Сыгнеем и Титом. Он засмеялся.
— Ничего. Ты не унывай. Я никому не скажу. Володимирыч-то знает, что его бить отец твой собирается.
А я ведь полюбил тебя, и Володимирыч тоже, и ты нас любишь… Тут вчера офеня заходил, а я у него для тебя купил эти вот книжечки.
Он вынул из кармана порток две книжки и сунул их мне в руки. Я побежал домой и дорогой любовался ими. Одна была нарядная, с разноцветной картинкой на обложке: какие-то невиданные и богато разодетые богатыри у сказочного дворца. Другая тоненькая книжечка в синей обложке.
Первая оказалась «Бовой-королевичем», а другая «Про счастливых людей».
Для того чтобы дед не изорвал их, как «побалушки», я спрятал их в сенях, в коробьё с хламом.
XVII
В тот же вечер я с Кузярем и Наумкой толкался в толпе парней и мужиков на взгорке, над избой Крашенинников.
К нам неожиданно пришел редкий гость, барский конторщик Горохов со своей «саратовкой» с колокольчиками. Вместе с ним нахлынули и сторонские: это значило, что в этот вечер между враждующими сторонами заключено перемирие. Высокий, немного сутулый, худой, носатый, Горохов в черном романовском полушубке наигрывал причудливые, виртуозные переборчики, но как-то странно: начнет громко, размашисто и даже поднимет гармонь к уху, но потом неожиданно оборвет игру. Толпа говорливо шевелится, кто-то выкрикивает шутейные слова, все дружно смеются, девки повизгивают. Около Горохова почтительно топчутся парни и о чем-то просят его.
— Михаиле Григорьич!.. Михайло Григорьич!.. В кои-то веки… Распотешь, Михайло Григорьич!
Луна сияет высоко, смотрит на нас с пристальной улыбкой, небо темно-синее, и звезды мерцают весело и лучисто.