— Понапрасну полиция никого не арестует. Петр Стоднев — соучастник преступной шайки-воров. Он, елёха-воха, злой на брата и по случаю взлома сделал присвоение чужого имущества с укрытием на своем гумне…
На него яростно нападали:
— Мели, Емеля, — твоя неделя! Надо дураком быть, чтобы украсть и спрятать на своем гумне. Вор-то не у себя спрячет, а где-нибудь подальше… али, скажем, у тебя. Ежели бы тебе подкинули, ты тоже оказался бы вором?
Шустов угрожающе хватался за саблю и делал свирепое лицо.
— Я могу арестовать за такие слова, елёха-воха…
— Ты не грози и не егози, а умное слово молви.
Жена Петра пошла к соседнему барину — Ермолаеву, упала перед ним на колени, рассказала о своей беде. В дело вмешался брат Ермолаева, мировой судья, и Петра выпустили на поруки. И тут случилась странная вещь: к Петру пришел сам Митрий Степаныч, а что произошло между ними — разное толковали, только Митрий Степаныч ушел от Петра бледный, с трясущейся челюстью и вплоть до дома что-то сам собою бормотал. Вскоре произошло что-то совсем несуразное: Митрий Степаныч укатил куда-то на своем плетеном тарантасе, нарядный, в суконной поддевке, подпоясанной шелковым кушаком, в смазных сапогах, в каракулевой шапке. Говорили, что он ездил к исправнику, дал ему хорошую взятку товаром и деньгами и добился прекращения дела. Все арестованные парни вернулись домой. Митрий послал Петру бочонок меду и родительскую икону Спаса нерукотворного, но Петр отослал подарок обратно.
После всего этого Петр стал другим человеком: никто уже не видел улыбки на его лице. Глаза его опечалились, он похудел и стал жить бирюком. А когда заходили к нему мужики, отмалчивался и никого не привечал. Одно знали, что весною он решил уехать из деревни на сторону и уже подыскивал покупателя для своей избы.
И вот на «стояниях», когда все готовились к покаянию, Микитушка открыто, в упор бил, хлестал Митрия Степаныча и тех мужиков, которые кривили душой и поддакивали ему. Я видел, что Митрий Степаныч боится Микитушки: он не отвергал обвинений старика, а смиренно и благочестиво укрощал его «гордыню». Этот сильный, богатый и властный «настоятель», который знался с полицией, с земским начальником и барами, бледнел перед Микитушкой, таким же бедняком, как и другие малосильные бедняки.
Боялись его и мужики, потому что он знал каждого с давних пор, каждого видел насквозь: все у него были на виду.
Митрий Степаныч, который раньше представлялся мне, со слов старших, мудрым избранником, теперь оказывался хитрым и лицемерным обманщиком, способным на всякие мерзости, вплоть до того, чтобы загубить своего брата Петрушу — того самого Петрушу, которого я любил.
Когда Петруша проходил мимо нашей избы и я попадался ему на дороге, он, большой, веселый, быстро подхватывал меня под мышки, поднимал выше себя и смеялся:
— Ух, какой вырос большой! Выше всех! Лети высоко, плыви далеко — не лягушкой, не на болоте, а на ковре-самолете. Боишься?
— Нет.
— А ежели брошу тебя… во-он на конек?
— А я верхом сяду на коньке.
— Молодец-огурец! Это ты, что ли, в моленной-то поешь?
— Я и читать умею.
— Вот это лучше всего. Только читай, да не зачитывайся, а то сам запутаешься и друзей обездолишь.
Он смеялся, протягивая мне руку, и говорил:
— До свиданьица!
После отлучения от «согласия» Микитушка по-прежнему приходил в моленную и по-прежнему стоял на своем обычном месте, в хитоне, внимательно слушал чтение и так же, как раньше, нарушал это благочестивое чтение своими мыслями вслух, изобличая Митрия Степаныча. Особенно разгорались препирательства между ними в перерывах между «стояниями». Все обычно рассаживались по лавкам и на полу, со смиренной кротостью, ставили налои посредине моленной, и Митрий Степаныч в шелковом хитоне, с сознанием своей силы и власти наставника, раскрывал на нем какую-то большую книгу, нараспев читал длинные и малопонятные поучения святых патриархов, пап римских и старообрядческих вероучителей. Ребятишки убегали по домам, молодежь и бабы — работать по хозяйству. Старики, старухи и степенные мужики вздыхали, покашливали, терпеливо внимали заунывному чтению и дремали, роняя головы. Микитушка сидел в обычной настороженности, согласно или недовольно покачивал головой и усмехался обличительно.
Многие из поучений, которые читал Митрий Степаныч, он знал наизусть. Я тоже не раз читал по вечерам такие поучения и, несмотря на то что не понимал их варварского языка, изуродованного переписчиками, странным образом запоминал всякие изречения. И чем загадочнее, чем бессмысленнее был набор непостижимых слов, тем ярче въедались они в память. Микитушка умел их просто переводить на общепонятный язык и насыщать их своим житейским содержанием. Как-то Митрий Степаныч прочитал нараспев такие давно знакомые мне, но чужие слова:
— «От многого богатства, от глубокого срама, от злого имения, от горького сребролюбия, от насыщенного брюха — не от сих ли соблазны хуления и укоризны, свары и мятежи и прочая зла прозябают?»
Микитушка затеребил бороду, засмеялся глазами и всеми морщинками и спросил: