Евлашка, белобрысенький толстячок, очень похожий на мать курносенький, с очень добрым личиком и девчачьим голоском, — был ровесник мне. Он мне очень нравился. Порывистый, с лукавыми зелеными глазками, он заливисто смеялся над каждым пустяком: брошу я битком в козны — смеется, выбиваются козны — смеется, сам швырнет биток — хохочет, а когда Тит целится в кон — рассыпается колокольчиком. Для него не было большего удовольствия, как тайно от всех дарить мне или Семе конфетку, крендель, цветной камешек, пуговицу с орлом и вообще всякую чепуху. Однажды Тит накрыл нас, когда Евлашка вынул из кармана порток большой позеленевший грош и с радостным нетерпением протянул мне его.
— Это я нашел еще осенью в огороде, в борозде, как картошку вспахивали. Возьми и не теряй, люби — не забывай.
И он не утерпел и засмеялся.
Это был старинный пятак — толстый, тяжелый, с широко раскинутыми крыльями у орла.
— Эх ты, чтоб тя тута! — удивился я, взвешивая монету на ладони. Чижолый какой, чай, с фунт будет.
Евлашка даже подпрыгнул от удовольствия и залился смехом.
Пальцы Тита мигом слизнули грош с моей ладони.
— Это мне дай, а ему накой!
Евлашка испугался, и радость его сменилась плаксивой гримаской.
— Это я Федяшке… У меня есть еще поменьше, — хошь, тебе отдам?
И опять засмеялся, но со слезами.
Он вынул такой же старый грош и протянул Титу. Тит жадно схватил его и приложил к первой монете.
— И ту и эту мне. Ты, ежели опять найдешь, мне побереги. Я их днем с огнем ищу. — И значительно добавил: — Грош царицы Катерицы счастье приносит… Он фармазонный.
И мне стало понятно, почему он постоянно высматривал на ходу что-то вокруг себя, как будто что-то потерял.
Я обиделся, что так бесцеремонно отнял он у нас гроши, и с сердитой насмешкой крикнул:
— Ты еще с нас кресты сыми… они, чай, тоже медные!
— Кресты грех сымать, — наставительно возразил Тит с богобоязненной строгостью. — Они при святом крещении надеваются. Их ангел-хранитель сторожит. Сымешь — господь семь грехов навалит. Отмаливай их тогда! Долги-то богу надо отрабатывать, как Митрию Степанычу…
Евлашка развеселился и протянул ему солдатскую кокарду:
— На тебе, Титок. Это мне один солдат дал, а я носил на картузе. Ежели что найду — тебе привозить буду. Мне страсть любо дарить что-нибудь.
И он так хорошо засмеялся, что у меня задрожало сердце. Я ждал, что Тит чем-нибудь отдарит его, но он только удовлетворенно шмыгал распухшим от насморка носом.
Я возмутился и набросился на него:
— Евлашка-то задарил тебя, а ты чего ему дашь?
— А чего я дам? Чего у меня есть-то? — встревожился он, озираясь. Евлашка — богатый, а мы — бедные. Когда я накоплю всякой хурды-мурды, а может, и клад найду, — женюсь, тогда раздел у тятеньки вымолю. Вот к Евлашкето сам в гости с женой поеду и отдарюсь…
— Да ты ему сейчас биток отдай.
— Эка! Он, чай, биток-то, свинцом налитый…
Я сердито оттолкнул его:
— Ну и убирайся от нас. Чего тебе еще надо? Ты большой, а кот мышам не товарищ.
Он, переваливаясь, послушно пошагал к воротам.
Евлашка смотрел ему вслед и смеялся. Он тоже читал, но только божественные книги, по праздникам и по вечерам, и его слушали дедушка, бабушка и отец с матерью… Гражданских книжек он не брал у шебалятников: семья у них была такая же строгая и благочестивая, как и у нас. Я сообщил ему по секрету, что у меня есть не одна гражданская книжка, и прочитал ему кое-что наизусть из «Песни про купца Калашникова». Он слушал с широко открытыми глазами, застывший от изумления.
— Э-эх, вот гоже-то как! Аль эту благость-то купить можно? Заслушаешься! Ты бы мамыньке прочитал: она страсть любит слушать и всякие стихи поет.
Я сбегал в клеть, вынул из коробья книжечку и, захлебываясь, прочитал ему заглавие:
— Лермонтов. «Песня про купца Калашникова».
А он дотрагивался до нее пальцами, теребил ее и сам читал по складам. Я сунул книжечку ему в руки.
— Спрячь. Это тебе насовсем. Только дедушке не кажи, а то изорвет. Наш дедушка сколько у меня книжек изорвал!
Ты матери сначала прочитай да баушке…
Он держал книжку в дрожащих руках, не отрывая от нее глаз, и уже не смеялся.
— У меня тятенька-то слушает, что скажет мамынька.
Он не изорвет. А дедушку мамынька-то не боится. Однова дедушку-то хотел кнутом меня отстегать… чайную чашку я разбил, а мамынька как клушка на него налетела.
Я с грустью пожаловался:
— А моя мамынька смирная. Слова не скажет. Она порченая. Сама дрожит да плачет, когда дедушка гневается…
Да и тятя ее бьет.
— Однова и мой тятенька, пьяный, хотел побить мамыньку-то… Ударил ее. А потом в ногах валялся.
Я позавидовал ему:
— Тебе хорошо в семействе-то, коли мать — защитница.
Тебя не бьют. А меня и лупцуют, и заставляют в валенки кланяться.
Мы в эти минуты откровенности были одни на дворе.