В саду темно-темно. Я брожу по дорожкам без всякой цели, без мысли. Тихо так, ни один листочек не шевелится. И я одна. В руках у меня какой-то белый цветок, и ничего не видно, и как-то грустно, уныло. Небо серое, высокое, здесь и там загорелись яркие звездочки. И я одна, одна, как и та маленькая, едва заметная, одинокая звезда. И мысли мои — также от этого сада, от этой ночи… Мысли — мои страшные враги, их ничем не отгонишь. Я уже не знаю, о чем я думала. Три героя вспомнились мне, три образа, столь различные и столь близкие друг другу, рисовались в моем воображении. Колчак, что-то могучее, сильное, великое, что-то неясное и далекое. Его стремления, его идеи, его конец… Это ужас. Образ Деникина, светлый и ясный. Все его слова, мысли, идеи — все полно такой бесконечной любовью к родине, все так искренно, прямо и честно. Только не все оказались такими. И мне жаль его, страшно жаль, я даже не знаю, кого больше. Наконец, Врангель. Что-то молодое, светлое, бодрое, а дальше — сомнения. Сомнение во всем. И опять англичане, эти подлые твари требуют мира. Опять очень хорошее положение на фронте, и снова как будто наступает опасный момент. И сердце сжимается в каком-то страхе… в таком сладком сомнении…
Надо ждать событий!
30 июля /12 августа 1920. Четверг
Вчера я долго гуляла в саду. Было уже совсем, совсем темно. А так хорошо. Я ходила по дорожкам, и мне было хорошо в одиночестве. Вдруг я заметила, что и в доме стало совсем темно. Это значит, что панна Элеонора легла спать и заперла дверь. Так как же я попаду домой? (Наши комнаты выходят на улицу). Но я не остановилась на этой мысли. Я села на скамейку. Мне совершенно не хотелось идти домой. Я знала, что там: шипенье примуса, духота, раздраженные слова измученных людей. А здесь так хорошо. И я чувствовала, что в этот момент должно произойти что-то необычайное, что не может эта ночь пройти бесследно. А между тем ничего не произошло. Проснулась Броня (прислуга) и отперла мне дверь. И мне стало неловко. Пришла я домой в самом восторженном состоянии. На душе было так тихо и спокойно. А Мамочка меня встретила словами: «Вот видишь, ты едва попала в дом»… И снова на меня пахнуло сухой, обидной жизнью. А мне было так хорошо… и все исчезло. И я опять стала такой же жестокой и сухой, какой всегда бываю при людях.
1 / 14 августа 1920. Суббота
Несколько лет тому назад я только и мечтала о мирной семейной жизни. Я рисовала ее в будущем и старалась создать ее в настоящем. Это не удавалось, и этого никогда не было, а между тем я была счастлива. Может быть, и не совсем, но и то только потому, что у меня в гимназии с французским всегда было неладно (французский отравлял мне все существование), а семейный уют, которого я не нашла дома, особенно когда Мамочка начала служить, я старалась находить у других. Но я все-таки очень любила дом и никогда не убегала от него, как теперь, и никогда не было у нас такой гадкой, сварливой атмосферы, как теперь… И никогда мне не хотелось так дома и уюта…
И я решила не жить, т. е. бросить всякие попытки, пожелания и удовольствия. Жизнь в Харькове, а здесь я только машина. Я сейчас ничего не хочу, мною управляют другие. Мне говорят: занимайся — я занимаюсь. Но и тут все зависит не от меня, а от Екатерины Дмитриевны: сколько она задаст, столько я выучу, ни больше, ни меньше. И мне совершенно все равно, зачем это и чем все это кончится. Я отдала себя на волю других… Единственное, что я еще делаю для себя, это стараюсь сделать себе как можно хуже. Отказываюсь от всего, что раньше любила: от сладкого, от фруктов и тому подобных искушений. Сегодня воздержалась от дынь, вместо сахара употребляю сахарин и то в очень небольшом количестве. Избегаю людей, ищу уединения.
И все делаю для себя как можно хуже. Как будто в монастырь собираюсь. Но нет! Я жить хочу, жить шумно и весело! Но только там… там. О, если бы туда!
С Мамочкой я избегаю разговаривать: она всегда мне говорит, вроде того, что: «Наслаждайся жизнью, забудь Харьков. Как будто мы здесь навсегда…» Такие разговоры неприятны. Забыть Харьков я не могу, если б даже и хотела. А я не хочу этого и боюсь, больше всего боюсь! Мамочке я, как человек неискренний, ничего существенного не возражаю, но, как ножом, режут меня эти слова. Делается так больно, так невыносимо больно. «Не говори, ради Бога, не говори мне этого!» Не знаю, что тут думает Мамочка. «С тобой-то и говорить нельзя. Никак к тебе не подступишься…» Я знаю, у нее были добрые намерения, она хотела помочь мне, утешить. Мне делается ее жаль, но я ничем не могу ей помочь, я едва удерживаюсь, чтобы не разреветься… Я ищу для себя мученья и горя, а не счастья. Когда все страдают, я предпочту страданье. Но всегда, всегда мысли мои витают «там», и всегда я думаю, да только и хочу думать о «нем». И даже как-то хорошо, тихо-радостно делается на душе, как подумаешь, что другие живут, а ты только наблюдаешь.
8 / 21 августа 1920. Суббота