В пятницу было студенческое собрание. В это же время было собрание и у поэтов. Меня, к великому горю, выбрали секретарем, и к поэтам я не попала. Было очень жаль. Не так интересовало то, до чего они договаривались, как хотелось видеть Ладинского. И сказать-то ему нечего, а видеть просто необходимо было… Шемахин, сосед мой, сказал, что Ладинский будет в Ротонде и что он туда едет. Собралась было идти в Ротонду, да поздно было. Написала записочку — вот, мол, очень интересно узнать, что было на собрании, и вообще хочется вас видеть, приходите на этих днях. Пришел на другой день часа в четыре, в пять. Если бы не пришел, не простила бы. Многое у меня вылилось в той пустой записочке. Сначала посидели у нас, потом пошли в парк. А как передашь то, что было в парке? Разговоры? Настроение? Не знаю, любит ли он меня, — во всяком случае, если и любит, то не так, как бы мне хотелось. А меня, кажется, понимает лучше, чем я сама. Откровенной быть я не могла, и не хотела. Было ясно, что в наших отношениях мы зашли слишком далеко. То, что было вчера — начались полуобъятья (без поцелуев), — конечно, не порок, но и не со всякими бывает, не всякому позволишь. Помню момент: он держал мою руку, и вдруг я ясно почувствовала, что это рука его — «родная». И еще: мы шли назад, очень расстроенные оба — и весенним воздухом, и разговором; я говорю: «Да скажите что-нибудь». Он взял меня под руку, и мы шли молча, прижавшись друг к другу.
Это добром не кончится. Выхода три: или я выйду за него замуж, или буду его любовницей, или очень мучительно подавлю в себе способность любить. Может быть, правда, и еще выход: полюблю кого-нибудь, и меня он полюбит. Интересно.
А пока нужно чаще его видеть. Мы не уславливались, но он решил уже, что будет ходить в Институт на лекции Данилова.
Сейчас я перечла страницы дневника, посвященные Ладинскому. Странно: вчера я сказала ему, что в дружбу не верю. А как я хочу этой дружбы!
15 мая 1926. Суббота
Ладинский обо мне: «Кнорринг хороший человек, очень милая девочка, но стихи ее меня не волнуют». Сообщил Монашев.
1 июня 1926. Вторник
Состояние — и физическое и моральное — к черту! Хуже всего то, что не пишу стихов, и не хочется как-то, не тянет. А как сейчас взяла в руки тетрадку, перелистала, так вдруг жалко стало, и не знаю — чего, заплакала даже.
Еще плохо, что погода плохая.
И еще — но это даже по совести не могу и плохим-то назвать — здоровье. Манухин нашел у меня туберкулез, но еще не в легких даже, а около, в каких-то железах. И нашел, что нужно лечиться. Лечит меня своим способом — лучами X, вчера в первый раз была на сеансе. Питаюсь теперь как на убой. И в этом есть плохая сторона: 1) потолстею, 2) закисну, сидючи дома, и 3) надо бросить все необязательные курсы. Уриных своих я тоже бросила. Мамочка поступила с сегод<няшнего> дня в кукольную мастерскую, тут же в Севре.
Вот наши новости.
Стихов не пишу до некот<орой> степени потому, что надоели мне поэты. Такое у меня против них всех раздражение. Куда интереснее и милее наша студенческая публика. Сегодня, напр<имер>, опять собрание Цеха Поэтов, а я не пойду, хотя поэзия меня все еще интересует, а как представишь, что там опять увидишь их всех — всякая охота пропадает.
Студенты лучше. Я там скоро освоилась, скоро сошлась со многими. Студенты — не сверхчеловеки, и друг к другу относятся не снисходительно-покровительственно. И я там другая, и лекциями начала вправду увлекаться, особенно курсами Гурвича, Шацкого, Вышеславцева.[494] Во всем этом есть какой-то задор, какое-то «назло!» Я вообще подметила в себе эту новую черту — высоко задранная голова и напускное, явно напускное равнодушие. И еще дерзость, вызов постоянный.
3 июня 1926. Четверг
Вот и время есть, и дома нет никого, а писать не хочется. Ничего как-то. Пустота во всем. И чего мне хочется, чего мне еще надо? Письмо бы получить, письмо бы! От Лели, от Наташи, еще от кого-нибудь. Неужели уж так-таки я никому на свете не интересна?! Да, кстати. Недавно был Сережа Шмельц и говорил про Дика Крюковского, тот проворовался в Тунисе, как-то дело уладил, «его простили», потом еще что-то украл в русской семье, где жил, и удрал в Грецию. По дороге, на корабле его поймали. Больше ничего не известно.