— Ну, так что ж, — отвечал Иван Васильевич, заложив руки в карманы. — Что ж из этого? Ну, нас с вами выкинули за борт, может статься и по частям, кто голову, кто руку да ногу, а место, где мы стояли, подтерли шваброй; вот и все…
Иван Васильевич был искусный и наглый плут, где надо было щегольнуть и покрасоваться в море перед другими; ни у кого не было наготове столько уловок, чтобы первым спустить брам-реи или брам-стеньги, взять рифы и пр. В таких случаях у него все было подготовлено на каболочках и все делалось не фальшиво. Но он, вовсе не будучи честным, потому что как-то не знал этой добродетели и не ценил ее, был, однако же, весьма не корыстен, и никогда не пользовался какими-либо непозволительными доходами, всего же менее на счет команды. Как объяснить это, при других довольно превратных нравственных понятиях, я не совсем понимаю; кажется, это было одно только безотчетное отвращение, основанное на равнодушии ко всему стяжанию. Жадность и скупость, даже несколько тщательная бережливость, в глазах его были пороки презренные; зато всякий порок, согласный с молодечеством, наглостью и похвальбою, слыли в понятиях его доблестями.
При таких свойствах, пороках, недостатках и достоинствах Ивана Васильевича, почти все командиры за ним ухаживали и просили о назначении его к ним. С таким старшим лейтенантом на фрегате, командир мог спать спокойно и избавлялся от большей половины забот своих. Иван Васильевич на шканцах никогда не забывался, никогда не нарушал чинопочитания, но самостоятельность его вообще устраняла всякое вмешательство и не любила ограничений или стеснений. Правда, что командир, положившись на него раз, в нем не обманывался: вооружение, обучение команды, управление парусами — все это было в самом отличном порядке; но команда терпела от непомерной взыскательности, от жестокости своего учителя и не редко гласно роптала. Поэтому было несколько командиров, предпочитавших офицера, может быть не столь опытного и решительного, но более рассудительного и добродушного.
Этот другой был — Федор Иванович. Головою выше первого, более статный и видный собою на берегу, с мягкими, общими чертами лица, он, однако же, на шканцах много терял рядом с Иваном Васильевичем, и сравнительно с ним казался несколько робким и малодушным. Позже, будучи сам командиром, он был в деле и доказал, что внешность обманчива; все отзывались о нем с уважением.
Товарищи дружески называли Федора Ивановича подкидышем Морского Корпуса: овдовевшая мать привезла его в Петербург и притом, по каким-то бестолковым уверениям приятелей, почти прямо с пути, в Корпус, где не было праздного места, и он не мог быть принят! Больная и вовсе без денежных средств, она до того разжалобила Марка Филипповича, что он оставил мальчика на время у себя, или у кого-то из офицеров; мать хотела приехать на другой день, пропала без вести и через неделю с трудом только дознались, что она слегла в ту же ночь и вскоре скончалась, в беспамятстве, на каком-то постоялом дворе или подворье. Что было делать с бедным подкидышем? К счастью, бумаги его уцелели, и он был принят в Корпус круглым сиротой. Гардемарином еще попал он в дальнее плавание, а мичманом сходил в Камчатку, а потому слава и достоинства опытного моряка были ему обеспечены на всю жизнь.
Федор Иванович был высокого роста, строен, темно-рус, сероглаз, с каким-то добродушным отрезом или морщиной между щек и губ. Эта черта поселяла доверенность в каждом, кто глядел ему в лицо. Маленькие, пригожие уши и вольная прическа несколько волнистых волос придавали ему свободную и угодную наружность; но тесные, сжатые плеча и прижимистые локти намекали на мелочность, ограниченный взгляд и несколько тесные понятия. У Ивана Васильевича руки были только навешены в плечах и болтались просторно; у Федора Ивановича он были почти на заклепках и не двигались без надобности, Федор Иванович также не решался расставлять ноги свои вилами, хотя это при качке удобнее, а стоял всегда твердо на одной ноге, подпираясь другою.