Но он не мог долее выносить частых посещений лиц, прибегавших к Антонию по поводу разных скорбей и демонских наветов; находил неуместным терпеть в пустыне население городов; считал для себя приличным начать так, как начал Антоний; в нем он видел храброго воина, получившего награды за победу, а себя – еще не начавшим сражаться. Посему с некоторыми монахами он возвратился в отечество.
Так как родители его уже умерли, то часть имущества отдал он братьям, часть – бедным; себе же не оставил решительно ничего, опасаясь известного из Деяний апостольских примера, или казни Анании и Сапфиры, и особенно помня Господа, говорящего:
Итак, нагим, но облекшимся, как в оружие, во Христа он вступил в пустыню, которая лежит на седьмой миле влево по береговому пути в Египет из Маюмы, рынка Газы. Хотя места эти были страшны разбоями и люди, близкие ему, и друзья предупреждали его о грозящей опасности, – он презрел смерть, чтобы избежать смерти.
Удивлялись все его мужеству, удивлялись возрасту. Но в груди его горело некое пламя, в очах светилась искра веры. Лицо его было детское, тело нежное и худощавое, неспособное переносить невзгоды всякого рода: легкий холод или зной могли изнурить его.
И так, прикрыв члены вретищем и имея верхнюю кожаную одежду, которую дал ему на дорогу блаженный Антоний, и деревенский плащ, он проводил время между морем и болотом в обширной и страшной пустыне, съедая по пятнадцати только фиг по заходе солнца.
Поскольку же страна была обесславлена разбоями, он никогда не живал в одном и том же месте.
Что же станет делать диавол? За что примется? Он, который хвалился прежде, говоря:
Итак, он стал щекотать его чувства и, по той мере, как мужало его тело, раздувал обычное пламя похотей.
Маленький подвижник Христов принужден был размышлять о том, чего не знал, и взвешивать в уме сладость предмета, которого не изведал по опыту. Разгневавшись, наконец, на себя самого и ударяя кулаками в грудь (как будто ударами руки он мог разогнать мысли!), он сказал: «Сделаю же я с тобою, осел, так, что не будешь лягаться: стану кормить тебя не ячменем, а мякиною. Уморю тебя голодом и жаждою; взвалю на тебя тяжелую ношу; погоню и в зной и в стужу, чтобы ты более думал о пище, чем о неге».
Посему он поддерживал ослабевшую жизнь через три и четыре дня соком трав и небольшим количеством фиг; часто молился и пел псалмы и рыл заступом землю, чтобы трудом работы удвоить труд поста. Вместе с этим, занимаясь плетением корзин из камыша, он следовал уставу египетских монахов и изречению апостола, который говорит:
В одну ночь послышались ему детский плач, блеяние стада, мычание быков, похожие на женские стоны, рыканье львов, шум войска и различные голоса вовсе чудовищного свойства, так что звуки поразили его ужасом прежде, чем самое видение. Он понял насмешки демонов; припав на колена, знаменал чело Крестом Христовым и, вооружась им, распростертый, сражался мужественнее. <…>
Когда жил он еще в шалаше, будучи восемнадцати лет от роду, пришли к нему ночью разбойники: или потому, что рассчитывали найти, что унести, или потому, что считали унизительным для себя, если одинокий отрок не страшился нападения их. Но, бродя с вечера до восхода солнечного между морем и болотом, они никак не могли найти места, где он лежал. Когда же рассвело, увидев отрока, они сказали ему, будто в шутку: «Что стал бы ты делать, если бы пришли к тебе разбойники?» – «Нагой не боится разбойников», – отвечал он им. «Но ты можешь быть убит», – говорят ему. «Могу, – говорит он, – могу; но потому и не боюсь разбойников, что приготовил себя к смерти». Тогда, удивившись его твердости и вере, они признались в своем ночном блуждании и слепоте глаз и обещали с этих пор исправить свою жизнь.
Он прожил уже двадцать два года в пустыне, стал известен всем только по молве; и едва заговорили о нем по всем городам Палестины, как одна женщина из Елевферополя, увидев себя в презрении у мужа за бесплодие (потому что в продолжение пятнадцати уже лет не принесла никакого супружеского плода), первая отважилась нарушить уединение блаженного Илариона.