38 рублей, конечно, очень нужны, когда нет ни копейки, но позвольте, разве Достоевский не знал, что Катков ему выписал 300? Эти 300 рублей, аванс за еще не написанный роман, должны были ждать Достоевского в Петербурге. Эти деньги Катков отправил в Висбаден, и, пока писатель гостил в Копенгагене, деньги вернулись назад. Достоевский знает, что они ждут его в Петербурге и, тем не менее, торопится с часами к ростовщику… Зачем?
Можно не соглашаться, но что-то мне подсказывает, что не столько по сиюминутным денежным обстоятельствам, сколько по соображениям творческого характера понес Достоевский закладывать свои часы.
Ему не деньги нужны, не только деньги, ему сейчас – в момент вдохновения – важна сама ситуация. Он ее, простите за глагол, моделирует. Он хочет проверить с точностью до деталей, что ощутит его персонаж во время пробного посещения своей будущей жертвы, – ведь тоже с часами придет!.. Слабое бряканье дверного звонка, который «как будто был сделан из жести, а не из меди»… открывание двери… Надо прочувствовать все самому. Услышать, увидеть.
Кстати, если от пристани добираться до дома – ростовщик Готфрид живет по пути.
Ну а мы? Раз мы живем рядом, отчего бы, мысленно обойдя Сенную, в очередной раз не перейти нам Кокушкин мост – тот самый «К–н мост», в сторону которого побредет Раскольников в первом же абзаце повествования?..
Федор Михайлович Достоевский, пальцами не показывать, мерным шагом идет вдоль Екатерининского канала – худой пешеход с изможденным лицом и убедительной бородой, по которой просвещенные европейцы совсем недавно распознавали в нем русского. Здесь, на канале («на канаве»), в чужом пальто, он совсем не приметен, разве что выделяется цепкостью взгляда человека, вернувшегося издалека и жаждущего впечатлений. Он идет по местам обитания своих будущих героев, образы которых сегодня стремительно овладевают им. Он весь в романе. Легкая эйфория, возбужденность, взволнованность – он всегда это предчувствовал: приближение эпилептического припадка. Мы ведь тоже задним числом знаем не хуже его, что ждет его этой ночью, – будет, и один из сильнейших. Ну-с, господа, какова сила дерзости нашей фантазии? А вот: глазами встречаемся и – киваем друг другу, как давно примелькавшиеся прохожие.
И не нам ли знать лучше чем знает он сам, каким получится этот роман?
Глядим ему в спину, удаляющемуся по Столярному переулку.
3
ПОДСОЗНАНИЕ ПЕТЕРБУРГА
Русский разведчик из старого фильма, заставляющий свой мозг запоминать за одну секунду страницу секретного документа, наводит меня на мысль, я не шучу, о скульпторе Фальконе. Вообразим: искусный наездник, пришпорив коня, мчит на помост и – в помощь художнику – вздымает коня у самого края. Мгновение, которое нельзя остановить никакими поводьями, можно лишь мыслью, лишь напряженьем сознания. Представление повторяется сотни и сотни раз, и каждый раз мозг Фальконе уподобляется, сказали бы мы, фотокамере.
Собирателю ягод, когда закроет глаза, видятся ягоды, рыбаку – поплавки, разведчику Йогану Вайсу – секретные таблицы и чертежи. Не надо гадать, что представлялось ночью пожилому французу, когда, погасив свечи в комнате, он не терял надежды уснуть. Медный всадник – это материализовавшийся полусон Фальконе. Такого памятника нигде и никогда не было. Поразительно, откуда у мастера, известного на родине всего лишь изящными камерными скульптурами, обнаружились в чужом ему Петербурге такая воля и такое упорство. Зачем конь встает на дыбы? Окажись Фальконе более покладистым – и навязали бы ему идею многофигурной статичной композиции с многозначительными аллегориями. А мог бы на этом месте бить фонтан, о котором был не прочь помечтать Дидро (рекомендовавший Фальконе Екатерине Великой). Постамент мог бы быть сборным – почему бы и нет? Но Фальконе, одержимый почти сумасбродной, почти невыполнимой идеей, сумел подвигнуть Петербург на одну из самых грандиозных строительных операций за всю его и поныне длящуюся историю – на обработку и перемещение тысячетонной скалы из неблизких лесов к Петровской, как ее и называли тогда в честь будущего монумента, площади.
С тех времен Франция – в подсознании Петербурга. О чем ни думай Петербург, чем ни болей, Франция всегда с ним – где-то в подкорке. Так слово «парижанин» таится в складке плаща Медного всадника, и уж никуда от этого не деться.
С латыни этот «тайный» автограф обычно переводят так: «Лепил и отливал Этьен Фальконе парижанин 1778».
Умер он, как известно, у себя на родине, так и не увидев своего творения во всем его величии.
А Монферран умер здесь, в Петербурге, вскоре после освящения Исаакиевского собора, строительству которого он отдал сорок лет жизни. Просьба католика быть погребенным в одном из подземельных сводов собора осталась невыполненной. Тело Августа Августовича Монферрана вдова забрала в Париж – его могила еще не так давно считалась утерянной. Нашли. Но для парижан Огюст Рикард де Монферран все же архитектор не из самых известных.