И он ушел в себя; мы могли бы круглый год жить в лесопромышленном поселке, но он предпочел затерянность двух пустынь: большого города и дикого леса. В городе мы переезжали с квартиры на квартиру, а здесь он выбрал самое отдаленное озеро — когда родился брат, сюда и дороги еще не проложили. Даже деревня, на его вкус, была чересчур многолюдна, ему нужен был остров, место, где он мог бы воспроизвести не мирную жизнь фермера, которой жил его отец, а простое существование ранних поселенцев, прибывших сюда, когда здесь не было ничего, кроме лесов, и никакой идеологии, помимо той, что они привезли с собою. Когда люди говорят о свободе, имеют обычно в виду не свободу как таковую, а огражденность от постороннего вмешательства.
Пачка бумаг по-прежнему лежит на полке под лампой. До сих пор я их не трогала, перебирать его бумаги, если он жив, значило бы вторгаться в его личное. Но теперь, раз я допускаю, что его нет, стоит, пожалуй, посмотреть, что он мне оставил в наследство. В роли душеприказчика.
Я ожидала найти что-нибудь вроде отчета о росте и болезнях деревьев, незавершенный труд; но на первой странице оказался только грубый рисунок человеческой руки, выполненный фломастером или кистью, и к нему непонятные обозначения, цифры, какое-то название. Пролистываю еще несколько страниц. Опять руки, одна по-детски статичная человеческая фигурка без лица, ступни и кисти тоже отсутствуют; на следующей странице — такое же существо, но на голове торчат то ли древесные ветви, то ли оленьи рога. И на каждой странице — разные числа, а кое-где и слова:
Снаружи доносится деревянный стук, это борт каноэ ударяется о мостки, они причалили на слишком большой скорости. Потом их смех. Кладу бумаги обратно на полку, не хочу, чтобы они видели.
Вот что он делал тут всю зиму: сидел один в лесном доме, отрезанный от мира, и выводил эти бессмысленные каракули. Склоняюсь над столом, и сердце у меня тревожно колотится, словно я вдруг открыла шкаф, который считала пустым, а там оказалось нечто совершенно неуместное — коготь, например, или кость. Возможность, которую я упустила из виду: он мог сойти с ума. Спятить, сбрендить. Трапперы знают, что это случается, когда слишком долго живешь один в лесу. И если сошел с ума, то вполне возможно, что не умер; тогда все правила меняются.
Из комнаты выходит Анна, снова в брюках и рубашке. Останавливается перед зеркалом и расчесывает волосы, светлые на концах, темные у корней, напевая с закрытым ртом «О мое солнце»; от сигареты тянется, завиваясь, синий дымок. «Помоги, — мысленно кричу я ей. — Заговори!» И она слушается.
— Что на обед? — говорит она, а потом машет рукой: — Вот и они!
Глава седьмая
За ужином мы допиваем пиво, Дэвид хочет порыбачить, это последний вечер, я оставляю посуду на Анну, беру лопату и жестянку из-под горошка и иду в дальний конец огорода.
Копаю в зарослях сорняка вблизи компостной кучи, поднимаю лопатой комок земли и просеиваю его в пальцах, выбирая червей. Земля жирная, черви извиваются, они розовые и красные.
Была такая дразнилка, ее пели друг другу на переменах, смысл у нее обидный, но, может быть, они съедобны. В сезон их продают, как яблоки, у дороги, на щитах можно прочесть: VERS 5f,[21] иногда 5f, потом исправлено на 10f — инфляция. На уроке французского языка я verse libre[22] сначала перевела как «свободные черви», и она сказала, что я много себе позволяю.
Кладу червей в жестянку, подсыпаю им немного земли. Несу, прикрыв ладонью; они уже толкаются теми концами, где у них голова, хотят вылезти. Прикрываю жестянку обрывком бумажного пакета и стягиваю резинкой. Мама была запасливая: резинки, бечевки, булавки, стеклянные банки — для нее депрессия так и не кончилась.
Дэвид свинчивает взятое у кого-то удилище; оно из фибергласа, я в такие не верю. Я снимаю со стены старый стальной спиннинг.
— Пошли, — говорю я Дэвиду. — Вот этим можешь ловить на дорожку.
— Покажи, как зажигается лампа, — просит Анна. — Я останусь, почитаю.
Мне не хочется оставлять ее здесь одну. Опасения мои связаны с отцом: что, если он затаился где-то на острове и, привлеченный светом, вдруг возникнет в окне, точно огромная ночная бабочка; или же, если он сохранил хоть каплю рассудка, спросит, кто она такая, и велит ей убираться из его дома. Пока мы держимся вчетвером, он не покажется — он всегда не любил скопления людей.
— Это неспортивно, — заявляет Дэвид.
Я говорю, что без нее будет слишком маленькая осадка, а это чистая неправда, мы и так перегружены, но она принимает на веру мое авторитетное мнение.
Пока они устраиваются в лодке, я снова иду в огород и ловлю леопардового лягушонка — на всякий пожарный случай. Сажаю его в стеклянную банку и протыкаю в крышке несколько отверстий для воздуха.