Однако, «Платон мне друг, но истина дороже», — вынужден под конец плеснуть ложечку дегтя. У Куприна есть рассказ «Анафема», который весь построен на песке. Потому что не предавался Толстой анафеме. Не было анафемы. А было «Заявление Святейшего Синода Православной Греко-Российской Церкви от 20–30 февраля 1900 года об отпадении графа Льва Николаевича Толстого от Матери Церкви», в котором пояснялось, что Толстой не признает таинства Церкви, не признает загробной жизни, отрицает Господа Иисуса Христа, в своих письмах и сочинениях проповедует ниспровержение всех догматов Православной Церкви и самой сущности христианства. Потому Церковь «не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею». Было также подчеркнуто, что «все попытки увещевания не увенчались успехом». Хоть увещевания эти длились двадцать лет, однако от церкви Толстой отлучен не был, Синод заявил всего-навсего об «отпадении» графа Толстого от Церкви. Апологеты же толстовства, особенно его дочка Шурочка, классический «синий чулок», раструбили на весь мир об «анафеме», которой все-таки не было, но им очень хотелось, чтоб она была. Увы, это был обыкновенный, заурядный пиар. И немалую услугу им в этом деле оказал Куприн своим рассказом «Анафема». Но это так, к слову. Для специалистов-куприноведов.
Во всем остальном Куприн до щепетильности точен в своих писаниях, как и подобает всякому великому творцу.
ПАРТИЗАНЫ
Томимые странной и необъяснимой в последнее время жаждою, ехали мы на свою родину, к древнему роднику, чтоб набрать кристально-чистой ключевой влаги. Неслись мы в приземистой, обтекаемой иномарке, что скользила как серебристая рыба средь зелено-голубых придорожных кущ, — скользила, а мы взирали из ее чрева, сквозь затемненные выпуклые стекла, как сквозь окуляры перископов, на чудесные окоемы вокруг, взирали несколько отстраненно и рассеянно, ибо печально рассуждали о России, русских и нашей общей судьбе. И рассуждения наши были неутешительные. Что Россия, дескать, кончилась, и живем мы, присутствуем при последних временах, в эпоху бесславного затухания, в период упадка народных и иных всяческих сил. И что кругом, мол, энтропия, развал, разлад, вырождение, безволие и тлен.
И, рассуждая этак, мчались мы по полям, летели с горы на гору («Ах, что за земля кругом! — отпускал мой спутник дежурные комплименты. — Прямо Швейцария!»), неслись по полям, лугам, а потом и по кривым улочкам старинного села Семидесятного, известного с XYII века, где каждый дом стоял на особицу, отдельной усадьбой, недаром основали село дети боярские, сиречь однодворцы, и где у обочин паслись с длинными шеями, гривастые, породистые кони (не лошади, а именно — кони, как на росписях Палеха), крутили рогами привязанные быки, а у самой дороги играли белоголовые и босоногие, как когда-то мы, деревенские дети, где текла какая-то неведомая уж нам теперь жизнь, непонятная сейчас и далекая, а мы мчались, не сбавляя скорости, чуть не передавив чьих-то важных гусей, и продолжали рассуждать о конце России.
Друг сетовал на то, что народ, дескать, совсем перестал себя уважать. Вот у него, например, работники получают по две тысячи, у его конкурентов в два раза меньше. А если ему взбредет в голову уменьшить зарплату вдвое — уменьшит, и никто не вякнет, потому что есть зарплаты по шестьсот-семьсот, и люди работают! Просто удивляет покорность народа. То ли дело — раньше! У Антонова, у Махно — целые армии собирались, с конницей, бронепоездами. Сколько было восстаний! А сейчас? Делают с народом что хотят, а наш воспетый богоносец смотрит «Поле чудес» и спивается.
Я вопрошал: что же делать?
Возмущаться! Требовать своих прав! Иначе семь шкур будут драть. А сейчас уже не требовать — сейчас стрелять уже пора. Вон в Чечне власть какая стала ласковая, «гуманитаркой» и всяческими льготами прямо завалила. Оружие у бандитов вы-ку-па-ет!
Я возражал: как же так, бывший мент, а зовешь, выходит, народ к топору? Самому же боком выйдет — потеряешь все. Вспомни, как жил раньше и как теперь. Тогда, будучи майором, на охоту ездил на велосипеде, а сейчас одних иномарок — три, дорогих ружей — целая пирамида.
Он прямо-таки взорвался. Да он готов отдать все свои ружья и иномарки, чтоб назад все вернулось. Согласен жить на пенсию советского подполковника при советской власти, чем вертеться так, как он вертится и как совестью и душой ежедневно торгует. Тогда у него была цель высокая, смысл в жизни присутствовал. Он служил великой империи. И это не громкие слова. По четыре месяца без выходных. То в засадах, то под пулями. На топоры ходил и на вилы. И делал это не ради зарплаты или пенсии — ради страны! Ради ее величия и благополучия. И это, опять же, не громкие слова — это правда!