— Уж очень она застоялась! — кичливо воскликнул он, вытягивая губы трубочкой. — Эх, дети мои, поверьте мне, она будет распита еще до прихода Мессии! Клянусь вам!
Биньямин с удивлением заметил, что бравый господин Фейгельбаум не совсем уверенно держится, и его крепкая рука дрожит, наливая драгоценную влагу, привезенную с горы Кармел. Но вот он поднял бокал (почти как гусар, подумал Биньямин) и затянул во все горло старинную песню на идиш:
А еще Биньямин удивился тому, что господин Фейгельбаум вкладывает столько души в этот напев, который, пожалуй, того не стоит, и в начале каждого куплета в уголках его глаз появляется сверкающий шарик, а к концу куплета — исчезает.
Вдруг певец прервал себя.
— Невинная душа, я вам тут такого петуха пускаю, а вы терпите…
— Но… — начал Биньямин.
— Ни слова! — приказал господин Фейгельбаум.
Потом одно за другим последовали разные блюда, каждое из которых Биньямин с удовольствием оставил бы на закуску. Но еще до того, как кончилась трапеза, в столовую начали гуськом входить евреи.
Они просили не обращать на них внимания и молча усаживались за стол — все больше напротив Биньямина. Умильно глядя на него, они одобрительно качали головами, словно он выполнял здесь священную миссию: как в капле воды отражал в себе страдания и гибель польских евреев. Совещаться начали незадолго перед тем, как приступили к умопомрачительному штруделю, возвышавшемуся посреди стола. Страсти разгорелись, и после двух часов споров и сложных рассуждений госпожа Фейгельбаум, настаивающая на том, чтобы Биньямин питался только у нее, пошла на следующий компромисс: на обеды она его никому не уступит, а ужины — пожалуйста, пусть делит с другими штилленштадскими евреями, «если, разумеется, наш дорогой брат захочет к ним ходить», — добавила она не без коварства.
Уткнув нос в тарелку и дрожа от «человеческого счастья», Биньямин думал о том, что отныне и днем и вечером перед ним будет стоять прибор, стол будет ломиться от традиционных еврейских блюд, а он, Биньямин, будет блаженствовать. Успокоенный этой мыслью, он вдруг поднялся и начал рассказывать «наш еврейский анекдот», от которого, сказал он, «и мертвый захохочет».
Но рассказчиком он оказался никудышним: на каждом слове прыскал со смеху, терял нить, вставлял куски «совсем из другой оперы» и, сто раз извиняясь, начинал все сначала. «Вспомнил, вспомнил! — радовался он, но через секунду жаловался: — Ну, вот, опять забыл!» — и беспомощно размахивал руками, словно пытался поймать сбежавший от него анекдот. Однако все непрерывно смеялись (что несколько задевало Биньямина), а некоторые из присутствующих, включая господина Фейгельбаума, прямо-таки помирали со смеху.
Штилленштадт оказался одним из прелестных немецких городков, сохранивших колорит былых времен. Тысячи игрушечных домиков под розовой черепицей, на окнах цветы в горшках — не город, а воплощение исконной немецкой сентиментальности, которая, проникая повсюду, связывает все воедино, подобно ласточке, что своей слюной соединяет отдельные хворостинки в уютное гнездо. Разница, однако, заключалась в том, что Штилленштадт не имел в себе ничего воздушного. Стоял он в долине и казался поддетым на вилы рекой, которая у самого входа в город разделялась на два рукава. Один из них, широкий и полноводный, питал обувные фабрики, выстроенные вдоль берега, и красильные мастерские, где чахли главным образом женщины. Другой, узкий и мелкий, робко бежал в деревню. Назывался он Шлоссе и был пригоден лишь для рыбной ловли и летних увеселений.
Сбитая на скорую руку дощатая перегородка отделяла мастерскую Биньямина от крохотной витрины, а коридор, выходивший на улицу, — от двухэтажной квартирки, сдававшейся впридачу к мастерской. Биньямину не терпелось поскорей заполучить клиентуру бывшего владельца мастерской, и поэтому раньше всего он начал наспех приводить в порядок «магазин», как он его уже с удовольствием называл. В первую очередь он приладил (волнующий момент!) коряво написанное на немецком языке объявление о том, что скоро откроется швейное заведение «Берлинский джентльмен».
Первые три месяца он спал на матраце, положенном посреди своей лачуги. Потом, когда он осмотрелся и успокоился, он стал подумывать и о том, как приукрасить «апартаменты».
Вначале ему казалось, что он живет не хуже американского миллиардера: швейная машина, заведение со стороны улицы… Но заказов было мало, и он решил сменить тактику. В квартале жил рабочий люд, проигранная война тяжело ударила по немцам, кризису не видно было конца. Приняв во внимание все эти обстоятельства, Биньямин изменил свой план действий. В одно прекрасное утро ошеломленные соседи увидели, что у эмигрантика появилась новая вывеска: закрывая часть витрины, огромная доска доходила до окон первого этажа, и на ней красивыми готическими буквами (нежно-голубыми на розовом фоне) было выведено: