За столом четверо мужчин в военной форме, один из них – писарь-секретарь, и женщина, тюремный надзиратель. Русаков зачитал обвинительное заключение. Были какие-то вопросы ко мне, я отвечала. Потом мне дали последнее слово, и «тройка-трибунал» отправилась писать приговор. Через пару часов появились и зачитали свое творение. В зале находилась еще женщина, видимо, секретарь. Помню, я услышала: «Расстрел», – посмотрела на нее, а она руками голову обхватила и повторяет: «Расстрел. Расстрел». Больше ничего не осталось в памяти, только труба огромная, по которой иду, иду, темень, не видно ничего, ни просвета. И вдруг прямо передо мной лицо женщины-секретаря. Она кому-то говорит, мол, очнулась, и я понимаю, что речь обо мне, что лежу на полу. Мне помогают подняться, а председательствующий Русаков дочитывает приговор. Оказывается, я поторопилась с обмороком, судьи были снисходительны и заменили расстрел двадцатью пятью годами с поражением в правах на пять лет и полной конфискацией имущества. Оставили мне только аккордеон как «орудие производства», да еще вернули носильные вещи, смену белья, пару платьев и шубу с вырезанными застежками…
Но в тот момент меня мучило другое – что с тобой? Готова была на коленях ползать, только бы позволили увидеть тебя. Пока подписывала какие-то бумаги, пыталась выяснить судьбу мужа и попросить свидания. Но на мой вопрос никто не желал отвечать. Казалось, женщина должна понять, к тому же мне показалось, что она сочувствовала мне. Увы, я еще раз убедилась, на что способна была «советская пропаганда». Ее лицо прямо перекосило: «Забудь о нем, он тебя преступницей сделал. Использовал тебя. Мы ее тут жалеем, а она…» Дальше следовал поток ругательств. Не покидало чувство, что меня окружают слепые, глухие, лишенные разума люди. А с виду нормальные, у них, наверное, есть семьи, дети, друзья. А что осталось у меня? И слышу твой голос:
В тот же день меня перевели в камеру большего размера с нарами, где были еще две «предательницы», тоже получившие по 25 лет. Одна пятидесятилетняя учительница Тамара, другая – моя ровесница, студентка, будущий филолог Вика. Они тоже вышли замуж неправильно – за румын. Втроем мы ждали этапирования в пересыльную тюрьму Днепропетровска.
Жизнь стала казаться раем. Нас выпускали гулять в тюремный двор. Мы сами убирали камеру, мыли нары, полы. Не думала, что так полезна трудотерапия. Конечно же, морально легче стало, было с кем поговорить – это отвлекало от горьких дум. Боялась наступления ночи. Просыпалась по несколько раз: слышала твои крики, потом лай собак и возникал отвратительный до тошноты запах валерьянки. Как наваждение. В одном и том же порядке, каждую ночь. До сих пор не могу забыть той пытки через стену одиночки. Уже и век другой пришел, но вновь и вновь: твои крики, лай собак и валерьянка.
Одно время, уже на воле, стала принимать снотворное. Но разница только в том, что труднее было просыпаться и отходить от того кошмара. Сегодня меня спасает разговор с тобой: зажгу свечу у твоей фотографии, поговорю, и тогда утихает боль, страх отступает. Сокамерницы мне очень сочувствовали. Они тоже просыпались, но от моих криков и плача. Советовали умыться холодной водой, рассказывали, что «синие околышки» практиковали использование записей чьих-то пыток. Новичков так обрабатывали – время от времени включали записи, чтобы заключенные боялись и были покладистыми. Может, и меня записью испытывали?
Еще два месяца пролетели. Сначала забрали учительницу, а в ноябре и нас погрузили в телячьи вагоны, разделенные клетками. Дали нам каждой по сухому пайку: сало, сухари. В вагоне было два отделения: одно женское, в котором ехали мы, жены, сделавшие свой выбор неправильно, другое – мужское. Та клетка была битком набита. Между нами – купе с охраной, печкой и сумками с нашими вещами. Параша была в углу клетки. Даже на станциях нас ни разу не выпустили из вагона, а добирались мы до Днепропетровска месяца два. Нам, женщинам, хоть размяться было можно, клетка посвободнее мужской была, а они, кажется, даже спали поочередно.