Дома Савостьян обошел двор. Все сделано прочно, добротно. Во всем виден достаток: новые просмоленные колеса лежат в запасе, на колышках висят обтянутые кожей хомуты — тоже запасные, ни разу не надеванные, под сараем — штабель плах и теса. Везде полный порядок, никакого старья, ничего изношенного, гнилого. Всю жизнь думал о таком хозяйстве. И теперь, когда оно есть, кто-то придет, снимет с колышка новенький, пахнущий юфтевой кожей хомут и наденет на свою паршивую кобыленку. Как же, братство-равенство!
Со скотного двора, весь в мякине, пришел Васька Баргут. Савостьян поманил его пальцем.
— Сыми эти хомуты, Васюха, и унеси в амбар. Висят тут, глаза мозолят. Видишь, Васюха, какое добро тебе оставлю. Во век бы столько не нажил.
Баргут снял хомуты, понес в амбар. Савостьян усмехнулся. Пусть ждет наследства, злее работать будет.
Он вышел за ворота, остановился. По улице шли трое: хромой учитель, городской советчик Парамон и бурят. Парамон и бурят вели в поводу оседланных лошадей.
— Васюха, — позвал Савостьян, — иди-ка сюда.
Баргут вышел на улицу, остановился рядом с Савостьяном.
— Видишь, с винтовочками расхаживают… Я же толковал тебе: бурят сбаламутил посельга. Смотри, чуть не обнимаются. Я бы на твоем месте не стерпел… — Савостьян повернулся и ушел. Баргут стоял на улице, пока Павел Сидорович и его спутники не свернули в переулок. Васька хмурился. Лицо у него было недоброе.
Собираясь на вечерку, Нина надела белую шелковую блузку, черную юбку и черный блестящий пояс — лучшее, что у нее было. Уложила перед зеркалом волосы, подмигнула своему отражению: «Будь молодцом, Нинка». Отец говорил уже не раз, чтобы она познакомилась с семейскими девушками, но Нина все не решалась сходить к Назарихе, где собиралась на посиделки молодежь, и, по правде говоря, не очень хотела этого: вечерами отец рассказывал ей о матери, о своей молодости, о каторге и многом-многом другом, чего она совсем не знала, и эти рассказы были для нее дороже всяких вечерок. Но в последние дни отец все реже выкраивал время для таких разговоров, уходил в Совет рано утром, возвращался поздно, усталый, невеселый. Она просила, чтобы отец и ей дал какую-нибудь работу, но он, тихо улыбаясь, говорил:
— Подожди… Надо будет, сам скажу.
Было уже поздно. Нина пробежала по пустой улице, постучалась в дверь дома Назарихи. Никто не ответил, и она, вспомнив, что стучать здесь не принято, дернула дверь. В доме было полно парней и девчат, они разговаривали, смеялись, но увидели ее — и все сразу же замолчали. Молчание длилось долго. Нина стояла у порога, она боялась сдвинуться с места, не знала, что сказать. Просто стояла и смотрела на девушек в ярких цветастых сарафанах, отороченных широкими лентами всех цветов радуги, на шее у каждой сверкающие бусы из стекла, ожерелья из янтаря — от пестроты красок у Нины зарябило в глазах.
Белокурая девушка с кудряшками на висках подошла к Нине, беззастенчиво разглядывая ее, сказала:
— Вот, девки, наряд так наряд!.. Юбка на ремне, как штаны у солдата. Без этого не держатся!
Машинально, пряча ремень, Нина запахнула короткий плюшевый жакет. И девушки засмеялись.
— Ты, Дора, смотри не на наряд, — посоветовал девушке в кудряшках сипловатый мужской голос. — Ишь розовенькая какая. С городских харчей, должно.
— Ты на семейских дурех пришла полюбоваться? — спросила Дора. — Ну, гляди, какие мы!
Она повернулась на пятке, забренчав стекляшками бус, одернула ситцевый, небогатый сарафан, поправила светленькие кудряшки. Все дружно засмеялись. А Нина, сгорая от стыда, еле сдерживала слезы.
Из угла вышел взлохмаченный парень с маленькими маслянистыми глазами, дохнул на нее запахом редьки и лука, сипловато пробасил:
— В жизнь не видывал таких девах. Ну-ка, повернись, какая ты будешь с другой стороны…
Нина отшатнулась, бросилась на улицу. Дома она весь вечер плакала. Отец вернулся поздно, хмурый, озабоченный, не сразу заметил ее покрасневшие глаза, встревожился:
— Ты чего?
Она все рассказала. Павел Сидорович покачал головой, неожиданно усмехнулся:
— А говорила — помогать буду.
— Будто я отказываюсь! Но к ним больше не пойду. Они смотрели на меня, папа, как смотрят в зоосаде на обезьяну.
— Ну и что? Ты думала, тебя возьмут под руки и проведут в передний угол? Дожидайся… Чужаков они не жалуют, по себе знаю. Помню, первое время пригласят обедать, сами за стол садятся, а мне на табуретке ставят, чтобы, дескать, не опоганил стол. Что же я должен был делать, оскорбляться? Ничего подобного. Я ел, что подавали, как ни в чем не бывало…
— Дураки какие-то!
— Ну зачем так, дочка… Не они виноваты в этом. Одно запомни: тут уважают сильных и крепких. А ты у меня ведь не слабая, правда?
Она ничего не ответила, вроде бы даже немного обиделась на отца. Получается, что он чуть ли не оправдывает сумасбродство этих несносных девок. А он, не дождавшись ответа, потускневшим голосом сказал:
— Ну что ж… Пойдем завтра вместе с тобой. При мне они…
— Вот уж нет, папа! — перебила она. — За ручку водить меня не надо. Я сама пойду…