Ворожея сбросила мой мертвый, высосанный из пальца мир с книжной полки, окатила меня, рысака, гастролера, дарами из «ночного золота». Я занял унавоженную грядку, кинза запустила в душу коньячных клопов, выдавливая из узкого горлышка моего нутра генетический мусор из колкой хвои, ложных грибов, непокорных изюбрей и борзых волков. Прыгая через кресты церковного двора, держа за руки духов солей, нагуливая ширь идей, рой искр от буйства орочьей крови, я, недолеток, отвоевал место в избе-читальне. Я подкармливал плачущий мрак листопадом жертвенных романов, воспроизводил на слух ровный стук своего чувства.
Первое утро провозгласило ворожею черной дырой, железным монстром. Обернутая через спину туманность чувств была наращенным магнитом, притянувшим всё живое в тончайшей механике космоса. Кто создал её такой, на каких фигурах речи строилась её образность? Я был редевшей в тумане блямбой, плевавшей из жерла осевшей печной чернью чьей-то жизни, ершась и малюя на аспидной доске ужасную девичью красоту.
Во второе утро солнце вперилось в запыленный глянец пруда. Облака ползли с пешей скоростью. Рыбы дюбали мое пресное сердце, прудовики заперли на пять оборотов апатию в свои спирали. Я был не таким как все, я не жил, как по писаному, не удерживал вольных жен, не стрелялся, не привязывался, не искал ровню среди планктона, я не спасался в союзе тухлых яиц, не зимовал в холодных ключах сероводорода. Ворожея поселилась во мне жемчужной слезой, замедлив заложенную в генах смерть моей особи.
В третье утро мы зашли в деревню, сняли шёпот с окон, выпили сахарную брагу на березовом соке под брачные песни ворон. Потрепанные ветром, заговоренные лесом, полуграмотные пугала в камуфляжных панамах не знали, как далеко зашел человек, чтобы не быть живым, похожим на себя. Моя волшебница разгладила виниловый аквамарин звездных крепостей. Там каждый был принужден просить, взывать к помощи прохожего. Там каждый не смел пикнуть и оскалиться на равнодушие, никто не мог похвастать собою. Ворожея грела набухшие соски на теплом чугуне прорванной теплотрассы. Шелест страниц, лай собачьей упряжки вели нас к фабуле оригинальной, белой сказки.
Демониада
Он очнулся в скверно сработанном гробу, подавленный гнётом желтого карлика. В хриплых сюрреалистических снах провозглашался приговор человечеству. Адова лихорадка пришпандорила на место его позвонки под вышитой по рукавам красной рубахой. Его стоявшие бутылками сапоги обошли блошиные трущобы «Мохнатой щели» и свернули на аллею Шлюх. На смотровой площадке «Пастушки облаков» Самагнилов смочил сморщенное от обезвоживания лицо кисеёй туч и принял избавительные конвульсии города, перегруженного важностью театральных представлений. Выгоревшее ядро мышино-серого Инкуба посвящало себя бдению, ища в холодном жжении выхолощенных кукол неизменность живых людских течений.
Выделенный заводом грязно-красный газ фабриковал малые и большие формы забубенного города, натравливая хайло адреналинового зверя на бездыханные тени в бетонной коробке. Дух сходил на гигантские террасы малого космоса, превращал вечные снежники «океана гравитации» в горячий лед преисподней. Запруженные лепестками лаванды и хмеля котлы водопадов принимали жертв виртуальной казни.
На красном сферическом подиуме воплощались Даринка, Грици его нечестивая труппа. Выводок техногенных псов, демонесс антигородов церемониально линчевал прикованную к столбу торговку цветами, возбуждая в её гематомных ягодицах похоть и злость. Боль отзывалась бурлящим увещеванием в костях и суставах, звериная флегма стреляла в коленные чашечки.
Заряженная полуденными неонами река возвращала встревоженных прохожих в запруды своих помешательств. Пепельный отлив венчального платья украсил скорбью дорогу цветов, уронил обожжённые клочья небес на руины флористической лавки. Алые, белые, чайные подруги трепались на ветру, вплетая венок в белокурые пряди своей хозяйки. Муж перенес оскверненное тело в оранжерею, поменяв нечетность роз на заточенность ножей из загородного магазина.
Контрольная тишина осени усыпляла обратную сторону цветочного магната голосом сына. На базальтовых траппах выстроились невообразимые те, кто по родству, по долженствованию выступал отцами, усмирял взвесью измотавшиеся души. В темноте мертворождения он был точкой, выкрасившей свой денежный эквивалент зла в колеровочный веер иерархических, сакральных, сексуальных оттенков.
Самагнилов легализовал себя через родовые пути неопытного преподавателя, смыв его роковой актив танцем, поцелуем, коитусом. Инкуб обвил змеей учительские позвонки, сплелся с молодостью и силою. С купола школы отделялись трубчатые своды, вьюжились восходящие потоки земли, сметая губчатые водяные каркасы верхнего и нижнего колец. Головки хранилища очистились от лжи, резервуар пропустил через себя прощальный звон, превращая учеников в носителей настоящих знаний. В подмененных сумраком лицах, в журналах забытых имен, мелькнула маленькая Елена, принявшая строгий учебный класс за свой дом.