Она бы выехала куда-нибудь на машине — ей, действительно, хотелось бы объехать водохранилище, посмотреть, как наползает на берег подтаявший лед, или подняться по девятому маршруту и взглянуть на реку, несущуюся по горам и сверкающую на солнце. Или прогуляться по лесу. Она же валялась на постели у себя в комнате, со стен смотрели постеры групп, которые больше ее не интересовали; учебники стояли на двух полках в углу, дверь шкафа была распахнута, и оттуда выглядывали шмотки, которые Чина когда-то так хотела иметь, и казалось, могла бы умереть за каждую пару обуви или за кашемировый свитер, что так нежно льнет к коже. На щиколотке ее левой ноги болтался пластиковый браслет с микрочипом внутри. «Будто ошейник, — подумалось ей, — надеваемый на волка, когда хотят отследить его путь по огромной голой тундре, или на медведя, чтобы убедиться, что он безвылазно спит в своей берлоге».
Только вот ее браслет мог поднять тревогу.
Чина долго лежала и просто смотрела в окно, наблюдая, как солнце потихоньку спускается по бесцветному небосклону, словно изображение на ненастроенном телеканале, и тогда она стала представлять себе мир, каким бы ей хотелось его видеть — живым и зеленым. Она наблюдала распустившуюся азалию, пробивающиеся листья деревьев, бабочек — это капустница, что-ли? — порхающих над цветами. Ярко-зеленый. Вот каков цвет мира. И она вспомнила ночь позапрошлым летом, вскоре после того, как они начали встречаться с Джереми. Стрекотали сверчки, воздух был плотен и влажен, а Джереми пел, вместе с радио в машине, и его голос был таким чистым и нежным, словно он сам написал эту Песню. Специально для нее. И они поехали туда, куда собирались, в конец той темной аллеи, над которой с обеих сторон нависали деревья, туда, где было тихо и безлюдно, и ночь упала на них, словно не в силах была больше вынести тяжести звезд, и он волновался так же, как и она. Она скользнула ему в объятия, они целовались, в темноте его губы ласкали ее рот, его пальцы дрожали, касаясь тонкого шелка блузки. Это был Джереми. Любовь ее жизни. Она закрыла глаза и прильнула к нему, словно только это имело значение.
Ржа
Вверху было небо — горячее, как яичница, с поджаренным желтком солнца посередине; внизу была земля — твердая, с коркой опаленной сухой травы, с запахами грязи и лиственного перегноя; а между ними было очень мало и не прибавлялось, сколько ни кричи. Стакан воды — вот и все, что у него было. Он находился здесь — сколько? — наверное, уже час, но солнце не шелохнулось. А может, он просто этого не заметил. Губы были сухими, и он чувствовал, как ультрафиолетовые лучи сжигают кожу на лице, словно кусок мяса в гриле, словно индюшачью шкурку, ломкую и хрусткую, слезающую клочьями. Но есть ему не хотелось; он вообще больше не испытывал голода. Голод был лишь метафорой, образом — не более. Впрочем, было еще кресло, которым он мог пользоваться и в которое кто-то помогал ему пересесть. И слабая тень. И чай со льдом, и капли влаги, стекавшие по внешней стенке стакана.
— Юнис! — позвал он иссохшим горлом. — Юнис. Черт побери, Юнис!
А затем он позвал на помощь, поскольку был стар, рассержен и устал браниться.
— Помогите, — каркнул он. — Помогите.
Никто его не услышал. Небо нависало изодранным занавесом, клочья облаков цеплялись за зеленые кроны высоких деревьев, которые он посадил сорок лет назад, в день рождения сына, сзади за закрытыми окнами грохотал включенный на полную громкость телевизор, жужжал кондиционер — и куда подевалась эта чертова псина? Ara. Теперь он вспомнил. Собака. Он вышел за собакой, ее слишком долго не было, слишком долго для ее собачьих нужд, и Юнис отвернула сморщенный абажур своего черепа от телевизора и спросила: «Где собака?» Этого он не знал; зато знал, где его утренний бурбон с водой, — прямо перед ним, на подносе у телевизора, — а было уже одиннадцать, более чем достаточно. «Откуда мне знать, черт побери, — ответил он. — Ее выпускала ты», — и она отвернулась от него, сказав что-то резкое, что-то вроде «Ну, так выйди во двор и поищи ее, ладно?»
Он не был во дворе уже очень давно — может, несколько лет, — и теперь, выйдя черен заднюю дверь и спустившись по ступенькам, глазел с раскрытым ртом на усыпанные цветами кусты и виноградную лозу, душившую заднюю часть дома; вспомнились времена, когда все это было предметом его заботы: природа, цветы, удобренная и унавоженная почва. А сейчас двор был чужим, как пустыня Гоби. И плевать ему было на цветы, на деревья, на штукатурку, отвалившуюся от стены дома и на всю красоту, уничтоженную палящим солнцем или чем-нибудь еще. «Пиратка, — позвал он, внезапно рассердившись, сам не зная на что. — Пиратка. Сюда, девочка».
И вот тогда он вдруг упал.