Она сидела на два ряда впереди меня, и мне были видны только ее волосы «а ля Медуза Горгона», заплетенные в множество косичек, торчавших во все стороны в радиусе трех футов. Волосы у нее были рыжие — причем, скорее, с алым, а не с морковным оттенком — и более темные на концах, а у головы обретавшие оттенок материала, которым обивают корзинки для пасхальных яиц. Она не сказали ни «здесь», ни «да», и даже не кивнула своей потрясающей головой. Она просто кашлянула и объявила:
— Это был мой дедушка.[11]
После урока я подошел к ней в коридоре и увидел, что у нее есть все, что положено: колечко в носу и глаза цвета клея для картона, который вам вручают в качестве утешительного приза, когда приходится покупать новую рубашку.
— Ты что, правда?… — начал я и подумал, что у нас много общего, что мы могли бы друг другу посочувствовать, вместе заглушить тоску, заняться сексом или чем-нибудь еще, но раньше, чем я успел закончить вопрос, она ответила;
— Вообще-то нет.
— То есть, ты?…
— Нуда.
Я посмотрел на нее с неприкрытым восхищением. А она смотрела на меня, спокойно и лукаво, смотрела прямо мне в глаза.
— Ты не боишься, что попадешь в черный список профессорши Я-тебя-знаю, когда она все поймет? — спросил я наконец.
Виктория продолжала смотреть прямо на меня. Она поиграла с косичками, потрогала колечко в носу и нервно щелкнула по нему пальцем. Я увидел, что ногти у нее покрыты черным лаком.
— А кто ей расскажет? — спросила она.
Мы стали сообщниками. В тот же миг. Вскоре она уже спросила меня, не хочу ли я угостить ее лапшой в студенческом клубе, я ответил «да», причем так, как будто у меня был выбор.
Мы пробежали по стянутому мертвой коркой снегу, над которым поработали пронизывающий ветер и воздух, температура которого за последние две недели не поднималась выше минус десяти; с нами бежало еще много народу, целое топочущее стадо — все неслись кто куда; это был вопрос выживания.
В клубе она встряхнула головой, и через пять минут мы отыскали столик в углу и налили кипяток в пенопластовые контейнеры с загадочной обезвоженной едой, еще сохранившей запах холода, который она туда впустила. С другой стороны, я чувствовал разнообразные тошнотворные запахи, характерные для студенческого кафе в любой точке мира: кофе, несвежее белье, пенка томатного супа. Если бы это заведение обшили пластиком и запечатали, как гробницу, то запах сохранился бы и через две тысячи лет. Я никогда не бывал на кухне, но помню по начальной школе эти большие алюминиевые кастрюли, микроволновки и все такое; и я представлял здесь все тех же поварих с волосами, как пакля, которые кипятят чаны с томатным супом — жалкие провинциалки при мужланах-мужьях. Нос Виктории покраснел от мороза в том самом месте, где колечко входило в ее левую ноздрю; на коже появилось пятнышко того же алого цвета, что и на концах ее волос.
— Что бывает, когда ты простужаешься? — спросил я. — Мне давно это интересно.
В этот момент она дула на лапшу и, приподняв свои картонные глаза, бросила на меня быстрый взгляд. Рот у нее был небольшой, зубы размером с кукурузные зерна. Когда она улыбалась, как сейчас, то показывала аркаду десен.
— Задница болит. — И через паузу добавила (такая у нее была привычка): — Красота требует жертв.
И тут я стал сама галантность и красноречие; стал рассказывать ей, как это все круто; и она сама, и ее волосы, и глаза, и… — тут она меня перебила.
— Ты ведь на самом деле его сын? — спросила сна.
Шум столовки, доносившийся из дальнего конца зала, вдруг замер — вошли несколько бритых бугаев, желавших, чтобы их все заметили, так что я выиграл время, чтобы взять себя в руки, а заодно подуть на лапшу и в четырнадцатый раз поправить черную кепку с эмблемой «Янки». Затем сделал безразличный жест. Посмотрел ей в глаза и опять в сторону.
— Я действительно не хочу об этом говорить.
Но тут она вскочила, все на нее уставились, а на ее лице было такое выражение, как будто она выиграла денежный приз или отдых на двоих в отеле-люкс «Спермата» на побережье Вайкики.[12]
— Не может быть, — сказала она; голос у нее был такой же низкий, как у меня, очень странный, но в нем чувствовалось чисто женское придыхание и глуховатость.
Я вцепился в своей контейнер с горячей лапшой, как будто кто-то пытался его у меня отобрать. Бросил взгляд направо-налево, убедился, что народ вокруг уже потерял к нам интерес и нырнул обратно в тарелки с разогретой жратвой, в газеты и вишневую кока-колу. Я слабо улыбнулся.
— Ты серьезно сын Тома Макнила, без трепа?
— Да, — ответил я, и хотя мне нравилось смотреть на нее, на ее бюст, обхваченной плотной кольчугой синего утепленного белья, на ее небольшой рот и змееподобные волосы, а еще нравилось, что она тоже соврала в классе, все же мой ответ прозвучал холодно. — Но у меня есть и своя жизнь.
Она не слушала.
— Ничего себе! — взвизгнула она, не замечая моего сарказма и того, что было в него вложено. Она что-то изобразила руками, лицом; ее волосы образовали пропеллер над головой. — Не может быть. Он ведь мой кумир, мой бог. Я хочу от него ребенка!