Как-то мне пришлось самому убедиться в его мнительности. Вскоре после того, как вышел мой первый роман «Поиски», мы с Резерфордом встретились на площади Кингс-Пэрейд.
— Что вы с нами сделали, молодой человек? — загремел он.
Я начал было пересказывать роман, но оказалось, что в этом нет необходимости: он объявил, что внимательно прочитал его. Затем он пригласил меня, или, вернее, скомандовал мне совершить с ним прогулку. Подобно большинству моих ученых друзей, он благосклонно отозвался о моей книге, рассказавшей — вероятно, в какой-то степени близко к истине — о научных исследованиях. Он похвалил ее. Это было солнечным октябрьским днем. Внезапно он сказал:
— Мне не нравятся эротические места в вашем романе. Полагаю, что это потому, что мы с вами принадлежим к разным поколениям.
Моя книга, подумал я, достаточно сдержанна. Но я не знал, как ответить ему.
С полной серьезностью и прямотой он высказал еще одно пожелание. Он выразил надежду, что я буду писать не только об ученых. Я заверил его, что сейчас вообще не пишу и, во всяком случае, пока что не собираюсь.
Резерфорд кивнул. Он был задумчив и выглядел более добродушным, чем обычно.
— Это, знаете ли, маленький мир, — сказал он, имея в виду научный мир. — Держитесь от нас как можно дальше. Люди склонны думать, что вы добрались до некоторых из нас. А я полагаю, что во всех нас есть нечто такое, что мы прячем от чужих глаз.
Я упомянул, что только в одном случае его интуитивное предвидение оказалось ошибочным. Обычно он был совершенно прав в своих суждениях о практическом использовании науки. Но одно его высказывание звучит сейчас по меньшей мере наивно. В 1933 году он заявил в своем выступлении в Британской ассоциации: «Эти превращения атомов представляют исключительный интерес для ученых, но мы не сможем управлять атомной энергией в такой степени, чтобы это имело какую-нибудь коммерческую ценность, и я считаю, что вряд ли мы когда-нибудь будем способны сделать это. Об атомных превращениях наговорили множество всякой чепухи. Наш интерес к этой проблеме чисто научный».
Это заявление — оно было сделано за девять лет до того, как стал работать первый атомный реактор, — не было ни оптимистическим, ни пессимистическим. Это был просто неправильный прогноз.
Оставляя в стороне это ошибочное суждение, следует заметить, что за пределами научного мира часто считали, что Резерфорд и люди его склада — это оптимисты, прямая противоположность умонастроениям литературной интеллигенции XX века, оптимисты воинствующие и дерзкие. Такое представление имело свои основания, но различие между учеными и другими интеллектуалами было более сложным. Когда ученые говорили об условиях жизни человека, они видели не больше оснований для надежды, чем многие из нас. Можно ли представить себе, что Бертран Рассел{280}, Г. Г. Харди, Резерфорд, Блэкетт и другие ученые глупели от радости, оценивая свое личное положение и успехи? Очень немногие из них находили какое-то утешение в религии, ибо ученые знали — с той же ясностью, с какой они принимали строение атома, предложенное Резерфордом, — что за их земной жизнью последует переход в небытие. Некоторые были людьми с глубокой внутренней интуицией. Им вовсе не нужно было объяснять экзистенциалистскую абсурдность.
Тем не менее верно то, что из всех людей, среди которых я жил, ученые — самые счастливые. Они были как-то бодры и жизнерадостны, в то время как другие интеллектуалы не могли скрыть отчаяния. Причины этого не так уж просты. Отчасти это объясняется самой природой научной работы: ее полный успех только в ней самой, она сама по себе является источником счастья. Ученые скорее удовлетворяются своей судьбой, чем другие умные люди. Они меньше думают о затруднениях в личной жизни. Поскольку они не могут избавиться от них и изменить что-нибудь, они не обращают на них внимания. Но когда они думают о людях, то они думают главным образом о том, что можно изменить, а не о том, чтобы примириться с действительностью, потому что в этом случае их помыслы обращены не к личным, а к социальным условиям существования.
По своей сути наука всегда выступала как величайшая преобразующая сила, ученые сами были участниками глубочайшей революции человеческих отношений со времен открытия земледелия. Они умели понять и принять новое, когда другие интеллектуалы шарахались от него. Более того, они не только принимали, но и радовались ему. Почти все ученые считают, что научно-техническая революция в промышленности приносит несравненно больше пользы, чем вреда.
Именно таким был характерный оптимизм ученых в двадцатые и тридцатые годы нашего века. Сохранился ли он? Отчасти, полагаю, сохранился. Однако произошли некоторые перемены.