Или еще: «А почему действительно можно желать проснуться мертвым?» Если единственное, что мы имеем, это наш славный путь от рождения до смерти… если наша величественная и вдохновенная борьба за существование — трагически никчемный клочок по сравнению с кругами эонов до и после, так почему же нужно пренебрегать этими бесценными мгновениями жизни? И наконец: «А если это все одна никчемная маета — что же тогда за нее бороться?»
Эти три вопроса выстроились передо мной, как три наглых хулигана, с ухмылками на лицах, руки в боки, вызывая меня на бой, чтобы покончить со мной раз и навсегда. Первого мне удалось кое-как образумить — он был самым настырным. Второй получил сатисфакцию несколькими неделями позже, когда обстоятельства бросили мне еще один вызов. Третий ждет меня по сей день. Для этого мне надо совершить еще одно путешествие. В дебри происшедшего.
А третий — самый крутой из них.
За первого я принялся тут же. Чего я надеюсь достичь, возвращаясь домой? Ну, во-первых, себя… своей маленькой несчастной сути!
Питерс сказал по телефону: «Парень, этого не достичь бегством. Это все равно что бежать с пляжа купаться».
«На Востоке одни пляжи, на Западе — другие», — проинформировал его я.
«Чушь», — ответил он.
Сейчас, оглядываясь назад, на эту поездку (нет, все еще живя в предвосхищении ее), я могу подсчитать, что она заняла четыре дня (которые можно опустить благодаря новым формам современной словесности, хотя они и могли бы послужить большей объективности и созданию перспективы, — события, разбегающиеся в разные стороны, отражаются в зеркалах и меняют свое обличье, создавая довольно хитрые головоломки в смысле употребления грамматических времен)… но, оглядываясь назад, я помню и автобусную станцию, и газ, и поездку, и взрыв, и сбивчивый рассказ Питерсу по телефону — и все это слилось воедино, в одну сцену, состоящую из дюжины одновременно происходящих событий…
«Что-то не так, — говорит Питерс. — Нет, постой, что-то случилось, Ли? Но что? А что ты тогда делал в Нью-Йорке?»
Теперь я мог бы (наверное) вернуться назад, разгладить съежившееся время, разъять слипшиеся образы и расставить их в точном хронологическом порядке (наверное, приложив силу воли, терпение и прочие необходимые химикалии), но быть точным еще не означает быть честным.
«Ли! — На этот раз это мама. — Куда ты?»
Более того, точная хронологическая последовательность вовсе и не предполагает правдивости (у каждого свой взгляд), особенно когда человек даже при всем желании не может точно вспомнить, в каком порядке происходили те или иные вещи…
Толстый мальчик скалится мне, оторвавшись от игрального автомата. «Во все попал, а в последний не попадешь, хоть застрелись». Он ухмыляется. На его зеленой футболке оранжевыми буквами выведено: СПОР.
…или, по крайней мере, утверждать, что помнит, как оно было на самом деле…
И мама проходит мимо окна моей спальни и ныне, и присно, и во веки веков.
К тому же есть вещи, которые не могут быть правдой, даже если они и происходили на самом деле.
Автобус останавливается (я вешаю трубку, сажусь в машину и еду в университетскую столовую), потом, дернувшись, снова трогается с места. Столовая полна, но голоса звучат приглушенно. Все словно вдалеке. Лица за струйками табачного дыма будто за стеклянными витринами. Я всматриваюсь сквозь эту завесу и за последним столиком вижу Питерса — он пьет пиво с Моной и кем-то еще, кто собирается уходить. Питерс тоже замечает меня и слизывает пену с усов, и я вижу неожиданно розовый для негра язык. «Входит Леланд Стэнфорд из левой кулисы», — провозглашает он и, взяв со стола свечу, с преувеличенно театральным жестом подносит ее ко мне.
Я сообщаю им, что только что в очередной раз завалил экзамен. «Ерунда! — говорит Питерс. — И всего-то». А Мона добавляет: «Я видела твою маму». — «А догадайся, кто здесь только что был! — улыбается Питерс. — Поднялся, как только ты появился, и пошел, так и не одевшись, голым».
Игральный автомат полыхает огнем, и я слышу, как Питерс сочувственно дышит в трубку в ожидании, когда мой приступ иссякнет. «Никому не дано, — печально говорит он, — снова вернуться домой».
Но мне надо рассказать ему о своей семье. «Мой отец — грязный капиталист, а брат — сукин сын». — «Везет же некоторым», — отвечает Питерс, и мы оба смеемся. Я хочу еще что-то сказать, но тут слышу, как в кафе входит мама. Я узнаю громкий стук ее каблуков по плиткам кафеля. Все оборачиваются на этот звук, потом снова возвращаются к кофе. Мама прикасается рукой к своим черным волосам, подходит к стойке и, положив сумочку на один табурет, а куртку — на другой, садится между ними.
«Серьезно, Ли… что ты хочешь доказать?»
Я смотрю, как мама поднимает чашку кофе… локтем она опирается на стойку, а ее пальцы обнимают чашку сверху… теперь она положила ногу на ногу и, переместив локоть на колено, медленно раскачивает вращающуюся табуретку. Я жду, когда она опустит руку и опорожнит чашку. Но что-то внезапно привлекает ее внимание, и от неожиданности она роняет ее. Я резко оборачиваюсь, но его уже и след простыл.