У себя в комнате она ощупью находит настольную лампу, зажигает ее и роняет блузку на стул у швейной машинки. Она садится, стягивает протершиеся тенниски и снимает джинсы. Выдвинув ящик комода, она достает лифчик и трусики. Натягивает трусики и, протянув руку за лифчиком, думает: как это глупо при ее телосложении надевать такую ерунду!..
И тут, в тот самый момент, рассчитанный до последнего мгновения, когда я готов был сдаться на милость смерти по закону статус-кво, мне был дан знак, огненный столп, ведущий к спасению, мой факел…
Щелчок в соседней комнате впустил ко мне тоненький лучик света. Он свернулся у меня на шее и пощекотал под подбородком. Я еще долго лежал, сопротивляясь ему, пока не заставил свои ноющие кости принять вертикальное положение.
…Заведя руки за спину и закусив губу, она борется с крючочками и вдруг чувствует, что уже довольно долго взгляд ее блуждает по пустой птичьей клетке, подвешенной к потолку. Она опускает руки, и лифчик падает. С пыльных качелей свисает длинная паутина. «Верный признак отсутствия птицы, — думает Вив. — Надо купить другую». Хэнк даже предлагал ей съездить в Юджин именно с этой целью. Ей всегда нравились канарейки. Надо завести еще одну. Разве она не сможет?.. Следующий раз, когда будет в Юджине, можно… Она отворачивается от клетки…
Я прекрасно помню первое впечатление: от девушки — нет, не от лампы за ее спиной, от нее самой — исходил свет. Она стояла там неподвижно, повернувшись ко мне спиной, словно завороженная каким-то видением. От талии вниз спускалась комбинация бежевого цвета, и больше на ней не было ничего… Бледная, хрупкая, с потрясающими длинными каштановыми волосами, падавшими ей на плечи, — она была похожа на горящую свечу. Чуть наклонив голову, она поворачивается и движется прямо на меня — нежное тело, почти без бедер, изящный изгиб шеи, бледное лицо без следов косметики подрагивает и сияет как одинокий язычок пламени… и я вижу, что щеки ее мокры от слез.
Время скручивается само вокруг себя. Дыхание набежавшего ветерка — это еще не сам ветер, однако это и не какая-то его часть, это нечто большее — постой-ка! — это как бы отдельная точка, выбранная из огромной паутины ветров, но стоит задеть ее, и вся вязь начинает звенеть. И со временем так же: оно наползает само на себя… Как растут сейчас доисторические папоротники. Как блестящий новенький топорик, которым заготавливаются дрова на будущий год, доходит до сердцевины дерева, проросшей в эпоху Гражданской войны. Как прокладываемые дороги врезаются в спрессовавшиеся слои предшествовавших эпох.
Как трилобит, вышедший из эпохи палеолита, переползший через городские окраины — поля люцерны и свалки с пивными банками — и наконец добравшийся до лачуги, где он останавливается и скребется в дверь собакой, которая просится в дом в стужу.
Как антикварный индеец, с лицом, похожим на аэроснимок разбомбленного города, — кстати, отец индеанки Дженни, — сидящий в бревенчатой хижине на усыпанном хвоей полу в грязной медвежьей шкуре, заколотой на его морщинистой шее иглой дикобраза.
Меж тем Симона, прислонившись к своему пустому холодильнику, смотрит в полуоткрытую дверь на изваяние Пресвятой Девы в спальне, и та, вдыхая кухонные запахи вина и воска, отвечает ей таким же внимательным взглядом. Что это, интересно, они о себе думают, эти Стамперы? И к чему эта противная забастовка?