— Досталось вам от них, — говорила Клотт, — и меня, калеку, они не помиловали. Плевала я на их гильотину и всегда издевалась над трехцветными, никогда не угодничала, не подлаживалась. Четверо мерзавцев понадобилось, чтобы дотащить меня до рыночной площади, а потом обкорнать ножнями, какими мальчишки-конюхи ровняют хвосты кобылам. — От пережитого унижения горло старухи перехватило, а светлые глаза сделались жесткими и льдистыми. — Да, только вчетвером удалось надругаться над старухой. Ноги меня уже не держали, стоять я не могла, и они прикрутили меня недоуздком к коновязи, у которой куют лошадей. В молодости я собой дорожила, холила, ухаживала, а потом-то что? Износилась, состарилась, и ничего для меня не значили три пригоршни седых волос. Упали, и ладно. Но вот скрежет кобыльих ножниц, металлический холодок возле уха — припомню, места себе не нахожу. Умирать буду — не прощу!
— Не жалуйся, Клотильда Модюи, с тобой обошлись как с особой королевской крови, — сказал единственный в своем роде пастырь, обладавший даром целить сердечные язвы гордыней, словно был слугой Люцифера, а не кроткого Иисуса Христа.
— Я не жалуюсь, — ответила высокомерно Клотт, — всех настигло возмездие, и умерли они дурной смертью, не в своей постели, а от руки палача, не успев исповедаться. Волосы у меня отросли и стали только белее — снег запорошил ущерб, нанесенный той, кого в замке Надмениль называли Иродиадой. Но сердце у меня осталось остриженным. В нем не заросла обида и не стерся след унижения, и я поняла: жажду мести не утолит даже смерть обидчика.
— Да, так оно и есть, — угрюмо признал священник, вместо того, чтобы словесным елеем сострадания размягчить упорное злопамятство Клотт, но у него и мысли такой не возникло.
(Потому-то и возникает сомнение в глубинном раскаянии аббата и в его подвиге покаяния, о котором рассказывал кюре Каймер накануне за ужином в доме Фомы Ле Ардуэя…)
В этот вечер в Кло всем пришлось дожидаться Жанну Мадлену. Жизнь ее была отлажена как часы, и обычно она возвращалась домой раньше мужа. Но на этот раз муж вернулся первым. Не приглядывала хозяюшка и за ужином своей челяди, а хозяин то и дело спрашивал, куда запропастилась его жена, и больше удивленный, чем обеспокоенный, уселся за стол в одиночестве, прождав Жанну еще с четверть часа. Тут она и вернулась.
— Вы, Жанна, потеряли счет времени, — сказал Ле Ардуэй, глядя, как она снимает у двери сабо.
— Потеряла, — согласилась она. — Мы засиделись у Клотт до темноты, а потом, пока добирались, дважды сбились с пути в потемках.
— Кто это «мы»? — добродушно полюбопытствовал Ле Ардуэй.
Жанна растерялась. Кому не знакома невозможность выговорить вслух то имя, что непрестанно звучит у нас в сердце? Выговорив его вслух, мы будто выдаем свою тайну. Но Жанна справилась со смятением.
— Я и аббат де ла Круа-Жюган, тот самый, о котором нам рассказывал вчера вечером господин кюре. Аббат заглянул к Клотт как раз тогда, когда я сидела у нее.
Жанна повесила васильковую шубку на спинку стула и уселась напротив озабоченно нахмурившегося мужа. Лицо Жанны горело все тем же болезненным румянцем, каким загорелось в присутствии благородного гостя.
— Мы простились с аббатом неподалеку от ворот, — прибавила она, — я приглашала его поужинать с нами, но он отказал мне…
— Так же, как вчера мне, — подхватил Ле Ардуэй и издевательски добавил: — Думаю, и сегодня он ужинает у графини де Монсюрван…
В отказе аббата крестьянин угадал презрительное пренебрежение аристократа и озлобился. Жанна чувствовала не злобу, а боль, она не сомневалась, что заслуживает презрения, но, воздавая ей по заслугам, аббат ранил ее в самое сердце.
Ненависть и любовь вспыхивают внезапно и повинуются одним и тем же таинственным законам. Плебей, крестьянин Фома, деревенский якобинец, сколотивший себе состояние скупкой монастырской земли, мгновенно понял, что нищий монах, разбитый наголову предводитель шуанов, родовитый аббат де ла Круа-Жюган, вновь появившийся в Белой Пустыни, — его исконный, заклятый враг, и любая попытка с ним примириться — унизительная постыдная ложь, нестерпимая для живого человеческого сердца.
Больше Фома ничего не сказал, но откромсал ломоть хлеба с такой яростью и придвинул его Жанне так резко, что, будь она от природы нежнее и боязливее, непременно бы оробела.
Фома заодно со всей округой терпеть не мог старуху Клотт и злился на Жанну за то, что водит с нею дружбу. Только твердость Жанны, ее умение противостоять вспышкам его гнева вынудили грубияна Ле Ардуэя смириться с тем, что жена навещает старую ведьмачку, которая ни на что другое не способна, как только сбить с панталыку трезвую, разумную женщину.
— Подлая гнида эта Клотт! «Сова»-недобиток! — начал он. — И удивляться нечего, коли глава «совиного войска», стоило ему к нам заявиться, отправился ее навещать! Старая потаскуха тьму-тьмущую шуанов перепрятала у себя под одеялом. Вот «совы» до сих пор и кидаются в дупло, где их братцы вили гнездышко.