— Давайте отойдем в сторонку и побеседуем, — предложил Эд.
За чашкой остывшего чая мы рассказывали друг другу, что привело нас к этой книге. Я упомянул о Флобере, Эд поведал мне о своем интересе к Госсу и английским литературным кружкам конца прошлого века. Мне мало доводилось встречаться с американскими интеллектуалами, поэтому я был приятно удивлен тем, что Эду Уин-тертону надоел Блумсбери, и он с радостью уступил всех этих модернистов своим молодым и более амбициозным коллегам. Эду Уинтертону нравилось изображать из себя неудачника. Ему было чуть за сорок, он начал лысеть, розовое, лишенное растительности лицо, очки с квадратными стеклами без оправы делали его похожим на университетского преподавателя, настороженного, любящего морализировать. Он покупал себе лишь английские костюмы, что, однако, не сделало его похожим на англичанина. Скорее он был похож на тех американцев, которые, бывая в Лондоне, неизменно ходят в макинтошах, ибо считают, что в этом городе даже при ясном небе идет дождь. Эд и здесь, в холле отеля «Европа», был в макинтоше.
Но его вид неудачника не делал его несчастным; это объяснялось скорее всего бесспорным сознанием того, что он не создан для успеха и неудачи следует принимать, ведя себя корректным и допустимым образом. Высказывая предположение о том, что ему, возможно, так и не удастся закончить работу над биографией Госса, не говоря уже о ее издании, он вдруг остановился и, понизив голос, сказал:
— При всем при этом я иногда думаю, что мистер Госс едва ли одобрил бы то, что я делаю.
— Вы хотите сказать… — Я совсем мало знал Госса, и мои удивленно расширившиеся глаза, видимо, недвусмысленно намекали на голых прачек, незаконных полукровок и расчлененные тела.
— О, нет, нет! Пока это всего лишь мысли о том, что я мог бы написать о нем. Однако он мог бы посчитать это в какой-то степени… ударом ниже пояса.
В итоге нашей беседы я уступил ему Тургенева, лишь бы избежать разговоров о моральном праве на владение книгой, хотя не мог понять, при чем здесь мораль и этика — ведь речь идет всего лишь о букинистической книге. Однако Эд думал иначе. Он пообещал мне связаться со мной, как только ему попадется в руки еще один экземпляр. Потом мы немного еще поспорили о том, этично ли будет, если я заплачу за его чай.
Я не ожидал, что когда-нибудь еще услышу о нем и тем более в связи с тем вопросом, который он спустя год изложил мне в своем письме. «Интересует ли вас в какой-либо степени Джульет Герберт? Судя по документам, это увлекательнейшая история дружбы. Я буду в Лондоне в августе, на тот случай, если вы тоже будете там. Всегда ваш Эд (Уинтертон)».
Что испытывает невеста, когда открывает коробочку и видит в ней кольцо на алом бархате? Мне так и не довелось спросить об этом мою жену, а сейчас уже поздно. Или же что чувствовал Флобер на вершине Большой пирамиды, когда наконец увидел золотую полосу на алом бархате ночного неба. Удивление, священный трепет и щемящую радость, какую почувствовал я, прочитав эти два слова в письме Эда. Нет, не «Джульет Герберт», а два других слова: «увлекательнейшая» и «документы». Но кроме радости и тяжелого труда, что это сулит мне? Позорную мыслишку об ученой степени в каком-нибудь университете?
Джульет Герберт это большая дыра, стянутая бечевками. Где-то в середине 50-х годов Джульет Герберт стала гувернанткой Каролины, племянницы Флобера, и прожила в Круассе несколько лет, а затем снова вернулась в Лондон. Флобер писал ей, она отвечала ему; они часто навещали друг друга. Это все, что нам известно. Ни одного письма к ней или от нее не сохранилось. Мы ничего не знаем о ее семье, мы даже не знаем, как она выглядит. Описания ее внешности не осталось, и никто из друзей Флобера, обсуждая после его смерти роль женщин в его жизни, не упоминал имени Джульет Герберт.
Мнения биографов о ней весьма противоречивы. В известной степени потому, что скупость сведений, бесспорно, свидетельствовала о весьма незначительной ее роли в жизни Флобера. Есть и такие, кто объясняет это тем, что, наоборот, обольстительная гувернантка, без сомнения, была одной из любовниц писателя или, возможно, даже большой и тайной страстью всей его жизни, его невестой, что вполне вероятно. Гипотезы зависят от темперамента биографа. Можно ли на том основании, что Флобер назвал своего пса Джулио, делать вывод о любви писателя к Джулии Герберт? Кто-то, видимо, и попытается сделать это, мне же это кажется притянутым за уши. Сделав подобный вывод, мы таким же образом можем обратить наше внимание на то, что он в письмах к племяннице называет ее «Лулу», а затем дает это имя попугаю Фелиситэ? Или строить подобные предположения относительно Жорж Санд, потому, что она дала своему барану кличку «Гюстав»?