Как измерить хотя бы отношение Цветаевой в 1930-е к Советскому Союзу и больной теме отъезда-неотъезда на родину, если она, что естественно, противоречила самой себе и металась? Если не только дочь Аля, но и сын Мур были просоветски настроены, если муж Сергей Эфрон увяз в евразийском движении, откуда была прямая дорога в агенты НКВД. Если не Цветаева детей и мужа, а муж и дети вольно или невольно тянули на свою и ее погибель на родину.
А так: “Тоска по родине! Давно / Разоблаченная морока”. Это 1934 год. Это уже годы нищеты и перманентной неустроенности. Но оставалось еще три года до катастрофы, когда Эфрон стал известен всему эмигрантскому сообществу как агент НКВД, до усугубленного одиночества, если не изгойства, в эмигрантской среде.
Бездомные годы, как, собственно, почти вся ее жизнь, а тот дом, который в России, – его нет, он “срыт”. Остальные дома – “как госпиталь или казарма”. Она сравнивала себя с “пленным львом”, вытесненным любой “людской средой”, где не ужиться и унижаться – “всё едино”: “Не обольщусь и языком / Родным, его призывом млечным. / Мне безразлично, на каком / Непонимаемой быть встречным!”
Непонимаемой любой средой, непонимаемой читателями – даже Горький писал Анастасии Цветаевой: “И у сестры Вашей многого не понимаю”. А она хотела быть несколько более понятной публике – для заработка, о чем тоже рассказывала в одном из писем Пастернаку: “Моя проза. Пойми, что пишу для заработка:
Работа с целевой аудиторией. Понимание, как и для кого следует писать. Ариадна Эфрон отмечала организованность и дисциплинированность матери – ежеутренней работы за столом это тоже касалось. Была неуживчивой и высокомерной, как высокомерным потом считали ее Мура, Георгия Эфрона. Возможно, эта отчужденность отчасти порождалась нищетой и необходимостью кого-то о чем-то все время просить. Несмываемый грех писательских организаций и окружавших Цветаеву людей и, в сущности, приговор государству – известное заявление Цветаевой в Елабуге: “Прошу принять меня на работу в качестве судомойки…” Детали многолетнего быта разбросаны по письмам и разговорам. “Я вся в мыльной посудной пене, из нее не выхожу с 17 года”. “На мне – лохмотья”. Обращение к эмигрантскому парижскому Союзу писателей и журналистов, 1935 год: “Покорнейше прошу Союз Писателей уделить мне, что можно, с Пушкинского вечера”. То есть пустить почитать стихи или прозу за деньги.
За эту жизнь Цветаева ждала хотя бы какой-то компенсации от высших сил, чего не случилось: “За этот ад, / За этот бред, / Пошли мне сад / На старость лет” (1934).
И при всем этом всегда сохраняла достоинство истинной хорошо образованной европейки – с ее-то немецким и французским, которые знала в совершенстве с детства. Знала на таком уровне, что писала стихи на французском и вела деловую переписку отца, основателя Музея изящных искусств, на немецком. “По сравнению с ней я – телка”, – заметила как-то Анна Ахматова. Их встреча в уже зрелом возрасте не удалась: Цветаева, посвятившая когда-то целый стихотворный цикл Ахматовой, не принимала подцензурную часть поэзии будущей соседки по пантеону бессмертных и не поняла потайного смысла “Поэмы без героя”: “Какие-то коломбины…” Знала бы она, что уже написан “Реквием”…
Впрочем, Цветаевой в принципе не удавались личные встречи. С Пастернаком не получилось той близости, глубины и восторженности, свойственной переписке, больше похожей на любовную лирику. Именно ему она написала еще в 1922-м, в год великого перехода, массовой эмиграции интеллигенции из Советской России: “Я не люблю встреч в жизни: сшибаются лбом”. Страстные письма Цветаевой Райнеру Марии Рильке обернулись тем, что Ахматова называла “невстречей”: задуманный совместный приезд к нему Марии Ивановны и Бориса Леонидовича сорвался из-за кончины немецкого поэта.
Цветаева была отчуждена от своей же среды в эмиграции. Но и сама русская эмиграция к концу 1930-х оказалась в психологическом и историческом капкане. “Между СССР и уходящими постепенно крупными людьми старой России, между собственными немощами и каменным лицом новой Франции мы жили два десятилетия”, – писала в мемуарах Нина Берберова. И продолжала: “…Что было миру до нас, акакиев акакиевичей вселенной… Мы чувствуем себя так, как будто во всем виноваты и несем ответственность за то, что творится: за восхождение Гитлера, за культ личности, за то, что убит французский президент (Поль Думер был убит русским «казаком» и фашистом Павлом Горгуловым. –