Как мы и договаривались накануне с Терри по телефону, я нашел его в доме Набокова молча сидящим у окна. В считанные минуты нам удалось переговорить обо всем на свете (при этом он передал ваш прелестный подарок и затем фотографию), а спустя еще несколько минут его под белы руки утащили в «комитетскую» (помните? Нечто вроде актового зала со столом во всю длину комнаты) и усадили между директором музея, ранее известным мне просто как Дима (фамилию не помню, может быть, я ее и не знал никогда… что, впрочем, маловероятно) и директором набоковского фонда профессором Старковым (?) из Пушкинского Дома. Незнаком.
Все остальное место заполнили журналисты, камеры, микрофоны, праздные старушки и просто зашедшие по ошибке. Все же остальное время заняла речь директора. Через 15 минут он убедил присутствующих, что просто так, живым, не выйдет никто. Еще через 10 минут люди стали искать глазами окна, поскольку с каждой минутой дышать становилось труднее и возникало правомерное ощущение, что мы стоим на пороге некой могущественной галлюцинации или же идем ко дну во чреве подводной лодки.
Тем временем речь Директора описывала правильные круги по дорогам истории возникновения музея, вздымалась к горним вершинам грядущих свершений и смутных чаяний, откуда камнем неслась в ледяные бездны горечи и иронии, которую у него вызывали несовершенство финансовой поддержки и в частности газета «Невское время», занимающая второй этаж здания и, насколько можно было понять, ни за что не намеревавшаяся покидать его будь то под каким либо предлогом… Также во всем этом нашла место довольно странная история о пенсне и штанах.
Потом я курил на крыльце, грело солнце, тени росли на глазах, улица была пустынна, противоположная сторона поражала какой-то антрацитовой сверкающей резкостью, а после с неожиданной сонной нежностью я поймал себя на том, что делать мне здесь нечего, никакой статьи ни о каких празднествах писать не намерен и ни на какое торжественное открытие фестиваля в некоем театре идти не собираюсь, а посему лучше будет попрощаться с Терри, а заодно со всеми знакомыми и отправиться пешком на Литейный и далее домой.
Что я и сделал, доставив неслыханное удовольствие не только себе но, уверен, и присутствующим.
Меж тем, перед прощанием мы все же договорились с Терри, что в понедельник непременно встретимся и выпьем вина, невзирая на то, что юная и неизвестная мне барышня, уже пригласившая его на shopping, не выказала на этот счет особенного ликования.
Ну, не знаю… посмотрим.
А Терри действительно очень мил.
В музее его все любили, и не только его самого, но и его подарки, а он действительно преподнес музею вполне приличные прижизненные издания, не считая различных полиграфических мелочей.
Что же было еще? Не помню… право не помню. Уже вечером мы с Леной Долгих сидели в Борее и пили все то же, вероятно изрядно надоевшее вам по письмам пиво, листали невразумительные газеты и старались совсем не говорить о том, что так занимает последние дни досужие умы — иногда даже о войне не хочется говорить вовсе.
Но, милая Рита, обещайте непременно напомнить о себе Мише Иосселю, — ежели хотите либо чувствуете неловкость, скажите и я сам это сделаю.
Наверное, я не ответил на многие ваши вопросы, но клянусь, что сделаю это в следующем письме, включая «минимализм» и «агрессию»…
Здравствуйте, дорогой Аркадий!
Как Вы узнали, что я люблю кладбища? Заснеженные таблички, на которых с трудом можно разглядеть года жизни невинных детей (холера, чахотка), памятники в виде пропеллеров для виртуозов «бочек» и «лавочкиных», авиационных богов? В Рязани, прямо под окнами дома-музея Есенина, расположились кресты… В местном художественном музее там много Кандинского. Обширные реки, коровы, луга… Могилы неизвестных солдат, иногда — бугорки где-то в поле, где могилы можно различить лишь по догадке, по бренности ветра, по сухости отмерших веток?
В том свернувшемся диезами мессадже я писала Вам о смерти ПоМо. О том, как Пригов провозгласил смерть российскому постмодернизму. По моему же мнению, постмодернизм в Россию еще не пришел.
Что у Вас нового? Какие снятся Вам сны? Моя сестра в России неожиданно увидела во сне маленького персидского джентльмена. Он сидел за столом и молчал. Я говорила ему: «это моя сестра, Мэрион». «Познакомься с моей сестрой, Мэрион». Маленький персидский джентльмен все молчал. Моя сестра, обидевшись: «Мэрион, Мэрион я». Забавно, ведь Мэрион — это, наверно, Мэрион Дэвис, любовница Херста. Они встретились, когда ей было двадцать, а ему пятьдесят четыре. Их совместная жизнь продолжалась тридцать лет. В конце жизни она много пила и болела полиомиелитом, хромала, — однако, как говорят все, кто знали ее, была несказанно добра. Мою же сестру зовут Марианна.
Милая Рита,