Утро еще было такое чистое: прозрачный свет и мороз, но без снега, только изморозь на траве – день похорон для тех, кто не верит в Бога. Вот тебе вместо веры яркое солнце в стену напротив окна, и тишину, и спящего кота. Мы приехали из Москвы накануне вдвоем с мужем: перед сном я пересматривала фотографии, не нашла ни одной, где я с папой, и выбрала ту, где он, совсем молодой офицер, держит на руках мою сестру. Я написала: «Смотри, я как будто стала немного выше. Нет? Ладно, нет. Это кирпичная башня за нашим домом, красиво нарисовала? Нет? Ладно. Пап, смотри, у меня книга вышла. Посмотри, пожалуйста. Я стала немного выше? Нет? Ладно, завтра стану». Сидела, вспоминала хорошее, но вспоминалась почему-то только папина спина, когда он бесконечно возил меня на санках по парку в мороз. Нужно было скорбеть, а я не скорбела. Вышла в прихожую и стала смотреть на то место на полу, где он лежал до приезда скорой. Мама сказала, кот все это время сидел рядом. Я думала про кота, маму и ужин, который она приготовила в тот вечер. Папа поужинал, встал из-за стола и не дошел до спальни. Что, если бы мы знали, что ужинаем в последний раз? Выходим из дома в последний раз? Едем по МКАДу в последний раз? Думать об этом стремно.
С утра мы все разговаривали мало и тихо, выпили кофе, оделись, и я прощала, я все прощала – тебя нет, а я отказываюсь тащить это дальше. В понятии «взрослые дети алкоголиков» первое слово – «взрослые». Кладбище через дорогу, старое Бугровское. Здесь его сравнивают с Ваганьковским, но сходства нет: это просто маленькое, сырое и заросшее кладбище рядом с нашим домом, там давно никого не хоронят, вот и мы идем только на прощание, сами похороны в Федяково.
Мы шли и держались за руки: я, сестра, моя мама и муж. Чистое утро. Такая чистая я – надо же, все прощаю, – сотню раз видела этот траурный зал, проходила мимо и проезжала на трамвае, а теперь попадаю внутрь, и внутри только стены, гроб, люди, в основном незнакомые: папиных сослуживцев я вообще не особо помнила, маминых коллег по работе – смутно и не всех. Узнала тетю Таню, нашу соседку из городка, хотя мы не виделись лет двадцать: у нее огромные голубые глаза, такие удивительные, распахнутые, по глазам я ее и узнала. «Соболезную, соболезную, соболезную». Папа лежал. Мы с сестрой подошли и по очереди поцеловали его в ледяной лоб с бумажной полоской. Я рассматривала незнакомых людей – там еще была какая-то девушка, похожая на секретаршу, я прямо так и подумала: «Наверное, его секретарша», – хотя никакой секретарши у папы, который преподавал в универе, сроду не водилось. Но она так рыдала, просто обливалась слезами, что он наверняка остался должен ей денег, хотя никаких денег у него не водилось тоже. Мы с сестрой не умели быть на похоронах, и, когда все потянулись на улицу, вышли за компанию – я закурила айкос все еще с ощущением легкости от того, что простила и теперь все станет по-другому. К нам подошла тетя Таня, обнялись, она спросила: «Что это за девочка так плакала? Кто-то с кафедры?» Мы покивали: «Да, кто-то с кафедры, наверное, так близко к сердцу…» Тетя Вера: «Что за девочка?» – «Да с кафедры». Тетя Лена: «Кто это?» – «С кафедры вроде». Когда я воткнула второй стик, подошла женщина за руку с этой зареванной секретаршей. Представилась подругой семьи, спросила, можно ли, чтобы Саша поехала с нами в катафалке. Потому что она – тоже дочь. Тоже дочь, тоже Саша, в честь папы.
Мы сели в газель с гробом втроем и больше не разговаривали. Всю дорогу до Федяково я смотрела на папино лицо и думала: «Дерьмо, ни хрена себе ты напоследок подгон замутил».