251. Она умерла через две недели. Между этими событиями у родителей была годовщина. Двадцать пять лет, кажется. Отец открыл в спальне бутылку шампанского. Я к ним заглядывал. Он стоял у окна. Они разговаривали. Когда отец отошел на кухню, мать позвала меня к себе, сказала, надеется, что отец найдет себе кого-нибудь, что он слишком молодой, чтобы оставаться одному, что ей его жалко. И заплакала. Я сказал, что это чушь, а она мне, что я черствый. Она часто мне это говорила в последние месяцы. Что я у нее черствый. Почему так? Мы же с отцом не такие. Нельзя таким быть. Можно и нужно. Нельзя. Все, я не хочу про это разговаривать. Или нет. В годовщину она была совсем слабая. Наверное, разговор был раньше, но был. Что еще? Ее постоянно тошнило. Отец подставлял утку, но тошнить было нечем. Десны воспалялись. Он давал ей раствор. По десять раз повторял: прополощи и выплюнь. Она один раз проглотила. В целом она была поживее, чем до припадка, но все равно подолгу смотрела куда-то мимо, почти не разговаривала. Вечером 4 апреля я лежал в гостиной, смотрел сериал. Отец был с матерью в спальне. Я слышал, как она попросила попить, а через минуту или около того отец стал звать ее по имени. Натулек. Повторял ее имя. А потом крикнул мне, что мать, кажется, не дышит. Когда я вошел, он делал ей массаж сердца. Он очень долго делал ей массаж сердца. Он хотел переложить ее на пол и продолжить. Я попросил его этого не делать. Он вызвал скорую. Я вышел на угол встретить машину и написал Саше, что мама умерла. Уже стемнело. Очень долго не мог дозвониться до сестры. Следующее, что помню: я стоял в спальне, к стене прислонился, почти сел на трубы, и в комнате отец, и врачи пишут что надо в таких случаях. Или полицейские. Кто-то еще. Я дозвонился до племянника, и он поехал за сестрой. Я помню одежду, которая на мне была, но не помню, что конкретно чувствовал. Или нет. Я чувствовал все. Когда они уехали, отец вызвал похоронщиков. Пока не приехали, кто-то из взрослых решил, что мы вымоем ее сами. Взрослые – это отец и сестра, хотя нам с Богданом было по 22 года. Богдан – это мой племянник. Решение мыть ее самим было ошибкой, я до сих пор так считаю. В идеале надо было, чтобы другие этим занимались, но мы живем не в идеальном мире. Решили в старом зале. В том, где в ящике лежал скелетик. Там паркет и много места. Помню, я сидел на диване в гостиной, и кто-то вынес мать из спальни. Пока была вся эта возня со скорой, она успела окоченеть. Не помню, кто нес, но помню, что он держал ее под мышкой, как доску, – ноги прямые, руки по швам, вообще не согнулась, ни в шее, нигде, и голая. Кажется, Богдан ее нес. Сестра попросила принести шампунь. Нашел, взял. Пошел в старый зал. Она уже на полу, ногами к двери, на надувном матрасе спущенном, и мы мыли ей голову с шампунем и так далее. Сестра в процессе плакала. Вымыли, одели во что-то. Приехал похоронщик. Выражал отцу соболезнования. Знакомый его. Отец кивал, и видно было, что он сдерживается, но на следующий день, когда он всех обзванивал, чтобы сказать про похороны, он прям плакал, то есть шел по списку, звонил, начинал спокойно, а когда говорил про мать, начинал, ну, его прорывало. Потом он попросил нас выйти, похоронщик, чтобы накачать ее формальдегидом через ноздри. Или не формальдегидом, но чем-то дубящим. У него был шприц типа кондитерского, литровый. Все вышли, кроме отца. Кажется, он остался. Потом банки, в которых была дубилка, отдали мне, попросили выкинуть, но обязательно надо было их сначала разбить. Вот. На этом вроде все. Похоронщик уехал. Еще была какая-то возня по мелочи. Мать оставили в старом зале на ночь. Не помню, в гробу или нет, но не на полу. Не помню, чтобы гроб привозили. Сестра отправила нас с отцом спать, а сама на кухне с Богданом. Долго просто лежал. Потом понял, что не могу, что просто вот невозможно, все, окей, встал, тихо в коридор, в прихожую, материну куртку взял и к мосту. Пока все это было, я не плакал, просто в оцепенении, и это просто вообще невозможно, и непонятно, когда закончится, потому что сейчас вот уже не на что особо надеяться, и сказать тоже особо нечего, и ничего никакие соображения легче не делают, вообще все, что можно собрать в слова, ничего не значит, ноль смысла, ноль, и я просто иду ногами, иду и просто не могу, и выразить не могу, и непонятно зачем, кому это выражать, кому это надо, и как бы не плачу, но это просто пиздец, потому что нет никакого выхода из состояния, тупо стена глухая, и я иду, ночью, получается, и дома, церкви, окна резные, вся эта Кустурица, я иду, и меня это все вконец топит, потому что этот район к реке – ну чисто Феодосия, я иду, иду уже где мясной рынок, и грязно, и непонятно, зачем все это, и никого на улице, вообще ни души, никого по дороге не встретил, и фонари не горят, только ближе к набережной какой-то свет, уже к мосту, подхожу, а там человек, прямо на мосту и я уже думаю, идти – не идти, возвращаться, что ли, не, не, сейчас, не, сейчас уйдет, захожу на мост – никого, может, показалось, думаю, прохожу чуть-чуть, а он перелез через ограждение и стоит там, за ограждением, голова вверх, сейчас, может, прыгнет, и что делать, не знаю, окликаю его, и он, он, как таракан, скорее назад, и что-то не может, неловко все так, там зацепился – и падает. Прямо в лужу. Упал. Да, прямо в лужу. Я смеюсь. Я плачу.