Небо нет-нет да и хмурило свое чистое прекрасное чело и даже собирало его в скорбные складки. И тогда холмы и озеро кутались в сырые серые покрывала. Дождь тяжело падал на деревья, что не мешало, однако, кое-кому ходить на почту, раз уж этот кое-кто случайно был помощником в доме у Тоблеров. Г-н Мартин Грюнен, видать, тоже не слишком беспокоился о красотах мягкой смены времен года, иначе бы он едва ли написал, что все поименованные Тоблером причины отказа от возмещения ссуды совершенно его не трогают и он решительно настаивает на своем требовании.
А когда после все же наступала хорошая погода — каким счастьем это трогало душу! В природе оставалось преимущественно три цвета: белый, золотой и голубой — туман, солнце и небесная лазурь, три очень-очень изысканных, даже благородных цвета. Опять можно было трапезничать в саду либо, прислонясь к ограде, размышлять о том, уж не привиделось ли тебе все это когда-то давно, в ранней юности. Тепло и цвет сливались воедино. Да, говорили люди, от красок и тепло. Вся округа как бы улыбалась, небо как бы само радовалось собственному обличью, как бы воплощало в себе и аромат, и сущность, и задушевный смысл этой улыбки земли и озера. Уму непостижимо — какой покой, какое сияние! Посмотришь на озерную гладь — и чувствуешь себя собою, и для этого вовсе незачем быть помощником, обласканным добрыми благодатными словами. Заглянешь в желтовато-золотой древесный мир — и в душе всколыхнется щемящая грусть. Посмотришь на дом — и невольно рассмеешься, хоть тиранка Паулина и чистит в этот миг ковры у кухонного окна. Мир как бы полнился музыкой. Над кронами деревьев, точно далекие гаснущие звуки, проступали слепяще-легкие, белые контуры Альп. Глянешь туда — и тебя сразу охватывает ощущение нереальности. Все будто совершенно другое. Другие виды, другие чувства! И окрестный ландшафт как бы тоже умел чувствовать, и ощущения его менялись. Ощущаемое всякий раз тонуло во всевластной голубизне. Все было подцвечено голубым, подсинено, подернуто голубоватой дымкой. А вдобавок эта свежесть, этот шелест, идущий от деревьев, где всегда живет легкое, прохладное движение. Можно ли тут работать, приносить пользу? Да, натягиваешь веревку и помогаешь прачке вынести из подвала на золотисто-голубой земной свет корзину мокрого белья. Подобное занятие вполне под стать чудесному, до последнего уголка пронизанному красками и звуками, словно до блеска отшлифованному дню. И было множество таких дней, когда стоило лишь встать с постели, выглянуть в окно и повторять, вновь и вновь: как чудесно!
Да, летняя страна обернулась страною осенней.
Но в продвижении тоблеровских дел не случилось ни нового поворота, ни перелома, ни даже отступления. Тревога и разочарования шагали вперед, как усталые, но привычные к дисциплине солдаты, не позволяя себе свернуть с дороги. Вместе с неудачами и безнадежностями они образовывали четко упорядоченную маршевую колонну, которая медленно, однако же неуклонно двигалась вперед, устремив взгляд в ближайшее будущее.
Тоблер теперь все чаще уезжал по делам, словно вид собственного прелестного дома был для него болезненным укором. Он купил себе трехмесячный абонемент на право проезда по всем железным дорогам страны, а раз купил, значит, нужно его в конце-то концов и использовать. Иначе где тут здравый смысл? Езда, судя по всему, вообще доставляла Тоблеру огромное удовольствие. Он был просто создан для этого. Ждать в «Паруснике» поезда, для первого раза, может, и пропустить оный, сесть на следующий, с солидной деловой папкою под мышкой, и ехать куда бог приведет, вступать в разговоры с попутчиками, угощать того или иного из них сигарой, дорогой или такой, что подешевле, наконец выйти из вагона в чужих краях, встречаться с бойкими, жизнерадостными людьми, допоздна вести в дорогих ресторанах переговоры и так далее — вот это было по нем, отвечало ему и его натуре, отвлекало от недостойных мыслей, помогало хоть немного ощутить себя самим собою, это было как костюм, который сидел на нем точно влитой.
Что проку сидеть дома, коль скоро у него есть помощник, которого он обязан «кормить»? Еще чего недоставало! Этак убьешь в себе последние остатки предприимчивости. А тогда еще немного — и можно окончательно «закрывать лавочку». Только этого и не хватало — торчать дома и выставлять себя на обозрение насмешникам бэренсвильцам! Нет, тогда лучше уж пулю в лоб. Ей-богу, лучше. Вот почему Тоблер и разъезжал.