Ваш идеал жизненного уклада, предположим, гессевская Касталия, потому что там такие библиотеки! Такие учителя! И вокруг вас сплошь люди, у которых тоже есть эти учителя и эти библиотеки. И это, представляется вам, такой недостижимый уровень, такая глубина взаимопонимания, что можно уже вообще ни о чем не говорить. А иногда — вместе играть в эту их кастальскую игру, правила которой вам так и не стали понятны даже после дюжины перечитываний, но вы точно знаете, что родились именно для нее. И больше ни для чего. (Да, вот такой вы дурак в двадцать три года, ничего не поделаешь, что ж теперь.)
Предположим, другой ваш идеал, совсем уж недостижимый, смех бессмертных, вычитанный у того же Гессе. Хотя на самом деле вы не понимаете, что это такое. Но жопой, сердцем и всем остальным, что есть у вас чуткого, чуете, что это вам надо. Вот прямо сейчас! И, елки, только о том и думаете — вот бы так посмеяться однажды. Лучше при жизни, потому что учиться важным вещам надо заранее. А то помрешь потом и окажется, что без умения так смеяться, ты смертен. И все, поздняк метаться. Выключаем свет.
Предположим, в один прекрасный день в ваши руки попадает журнал «Иностранная литература», в котором напечатан роман. О романе известно, что по нему уже сняли фильм; знакомые каким-то чудом попали на полузакрытый просмотр, сказали, кино отличное, но роман тоже вполне ничего. Если уж тебе не удалось увидеть кино, хотя бы почитай.
Предположим, вы беретесь читать и тут же обнаруживаете, что повествователя зовут Адсоном, а его старшего мудрого спутника — Вильгельмом Баскервильским. Это что такое вообще? Это как?! И начинаете ржать раньше, чем додумываетесь до сколько-нибудь удовлетворительного ответа; впрочем, до ответа вы так и не додумываетесь, потому что этот внутренний хохот наедине с собой и каким-то образом хором со всем миром — и есть ответ.
Предположим, вы читаете дальше, почти не понимая сюжета, взахлеб, не отрываясь, не ради самого текста, а ради удивительного счастливого ощущения, что вас взяли в игру. Правила этой игры вам пока незнакомы, но вас все равно взяли, сказав: ничего, научишься по ходу, как-нибудь сообразишь.
И это правда, по ходу многому можно научиться. Но это вы узнаете потом, а пока вы просто смеетесь, и смех ваш становится все холоднее и звонче; это, конечно, совсем не тот смех бессмертных, о котором писал Герман Гессе, зато он очень похож на то, что смутно мерещилось вам. Ну потому что интерпретация — не только дубина в руках читателя, способная разрушить любой авторский замысел, но и волшебный посох, при помощи которого читатель может преобразовать свой мир. А это гораздо важней самого утонченного замысла, приходится признать.
И с этого дня вы знаете (на самом деле еще ни черта не знаете, но когда все-таки узнаете, поймете, что знали с того самого дня), что такое постмодернизм и зачем он нужен.
Постмодернизм в вашей трактовке, которая, конечно, отличается от общепринятых, ну а чего вы хотели от невежды с восторженным складом не столько ума, сколько прилагающихся к этому уму девайсов — ай, неважно! — важно, что в вашем понимании постмодернизм — это удивительная возможность соединиться в братском кастальском объятии со всей остальной мировой культурой и хохотать, обнявшись. Ныне и присно, то есть правда, с этого дня и всегда.
Предположим, вы потом просто живете дальше, ничего на самом деле не изменилось, так не бывает, чтобы от какой-то книжки вдруг изменилась человеческая жизнь. Вопрос только в том, кто теперь живет дальше вашей нелепой, еще буквально вчера бессмысленной жизнью, которая внезапно обрела невысказываемый, но совершенно конкретный смысл.
Невысказываемый, потому что он не слово, а смех. Даже не сам по себе смех, а просто его возможность. Шанс однажды когда-нибудь снова так смеяться, обнявшись со всем миром сразу. Пригласительный билет на очередной тур игры в жизнь. Такую прекрасную жизнь, в самом начале которой мы, обнявшись, всем миром хохотали над мудрым следователем Вильгельмом Баскервильским и слепцом Хорхе Бургосским, и в нашем смехе было поровну бесконечного холода и бесконечной любви.
Умная Э.
За столиком уличного кафе две женщины, как выясняется по ходу дела, мама и дочка. Мама — вся такая воздушная, маленькая, тоненькая, прехорошенькая, платьице, кудряшки, накрашенные глазки, тревожное кокетство, таких в общем много, все знают этот классический типаж вечной девочки-девочки. Дочка — черная майка, стрижка, кеды, три километра великолепных ног в драных джинсах, красотка-пофигистка, тоже в общем классика, просто другая.
Когда мы с кофе устроились рядом, мама как раз нудила дочке про одежду, показывала разных прохожих — типа смотри, тоже в брюках, но выглядит женственно. А тыыыы…
Наконец, понизив голос до шепота, сказала:
— Ты вообще понимаешь, что у тебя имидж лесбиянки?
Дочка что-то добродушно буркнула в духе — и что в этом плохого, мамочка?
— Они тебя примут за свою, — продолжала шептать мать, — кто-нибудь влюбится, а ты не такая! И разобьешь ей сердце.