Как широкая баба, навалится на тебя Сухаревка — недаром славится Москва «своих базаров бабьей шириной»; плещется злой мелководный торг в зелено-желтых трактирных берегах; слева же подковой разбежался пустой шереметевский двор, здание легкое, крылатое, как белая девическая ступня.
Базар, как поле, засеянное вразбивку то рожью, то овсом, то гречью, — размежеван, разлинован, изрезан тропинками, и, закрыв глаза, по запахам, по испарениям можно сказать, какие грядки ты проходишь. То запах свежей убоины мускусом и здоровьем ударяет в голову, нестрашный запах животных трупов, — потому что мы не хотим понимать его значения; то квадратный запах дубленой кожи, запах ярма и труда, — и тот же, но смягченный и плутоватый запах сапожного товара; то метелочкой петрушки и сельдерея защекочет невинный запах зеленных рядов и сытый и круглый запах рядов молочных.
Я видел тифлисский майдан и черные базары Баку, разгоряченные, лукавые, но в подвижной и страстной выразительности всегда человеческие лица грузинских, армянских и тюркских купцов, — но никогда не видел ничего похожего на ничтожество и однообразие лиц сухаревских торгашей. Это какая-то помесь хорька и человека, подлинно «убогая славянщина». Словно эти хитрые глазки, эти маленькие уши, эти волчьи лбы, этот кустарный румянец на щеку выдавались им всем поровну в свертках оберточной бумаги.
Говорят, муж от долгого сожительства становится похожим на жену. Если присмотреться — и купец похож на свой товар, всех спокойнее и благообразнее лабазники: всё текуче — один хлеб остается.
Лица мясников говорят о сметке первобытного хирурга, они сложнее, подвижнее, добродушнее: мускульная игра, неизбежно сопровождающая их работу, — свежевание туши и рубка сплеча, на глазомер, — наложило на них отпечаток.
Женщины-мануфактурщицы, торгующие булавочной мелочью, заострили лица и поджали тонкие губы.
И здесь отдыхаешь на смуглых и открытых лицах каких-то кавказских чертенят, ковыряющих ваксу с блаженным смехом. Медленно раскачивается Сухаревка, входит в раж, пьянеет от выкриков, от хлыстовского ритуала купли-продажи. Уже кидает человека из стороны в сторону, только выбрался он из ручной толкучки, преследуемый сомнительными двуногими лавками, как понесло его одним из порожистых говорливых ручейков и прибило к тупику, — и, оглушенный граммофонами, он уже шагает через горящие примусы, через рассыпанный на земле скобяной товар, через книги...
Книги. Какие книги. Какие заглавия: «Глаза карие, хорошие...», «Талмуд и еврей», неудачные сборники стихов, чей детский плач раздался пятнадцать лет назад.
Тут же уголок, напоминающий пожарище, — мебель, как бы выброшенная из горящего жилья на мостовую, дубовые, с шахматным отливом столы, ореховые буфеты, похожие на женщин в чепцах и наколках, ядовитая зелень турецких диванов, оттоманки, рассчитанные на верблюда, мещанские стулья с прямыми чахоточными спинками.
Удивленный человек метнулся обратно — чуть не наступил на белую пену кружевных оборок, взбитых, как сливки, и, сам не зная как, очутился среди улья гармонистов, словно подыгрывающих к чьей-то свадьбе, разворачивая лады вежливым извиняющимся движением, так что в воздухе висит гармонный плач.
Есть что-то дикое в зрелище базара — эти десятки тысяч людей, прижимающие к груди свое добро, как спасенного от огня ребенка. Базар всегда пахнет пожаром, несчастьем, великим бедствием. Недаром базары загоняют и отгораживают, как чумное место. Если дать волю базару, он перекинется в город и город обрастет шерстью, а пока он напоминает о себе серой, неожиданной оберточной литературой, этими кульками и мешочками, которые оказываются то житием святого, то сборником диких анекдотов, то уставом какой-нибудь давно отжившей службы.
Но русские базары, как Сухаревка, особенно жестоки и печальны в своем свирепом многолюдстве. Русского человека тянет на базар не только купить и продать, а чтобы вываляться в народе, дать работу локтям, поневоле отдыхающим в городе, подставить спину под веник брани, божбы и матерщины; он любит торговые петушиные бои и крепкое слово, пущенное вдогонку. В городе говорят лениво — разговаривают. Здесь речь, говорок — средство защиты и нападения, словно ручной хорек шныряет под лавками; базарная речь, как хищный зверек, сверкает маленькими белыми зубками.
Такие базары, как Сухаревка, возможны лишь на материке — на самой сухой земле, как Пекин или Москва; только на сухой срединной земле, которую привыкли топтать ногами, возможен этот свирепый, расплывающийся торг, кроющий матом эту самую землю.
Несколько пронзительных свистков — и всё прячется, упаковывается, уволакивается, и площадь пустеет с тою истерической поспешностью, с какою пустели бревенчатые мосты, когда по ним проходила колючая метла страха.
Возвращение