[.....] есть музыка — содержит в себе атомы личного бытия. Насколько мелос, в чистом виде, соответствует девственному чувству личности таким, как его знала Эллада, настолько гармония характерна для сложного послехристианского ощущения «я». Гармония была своего рода запретным плодом для мира, не причастного к грехопадению. Метафизическая сущность гармонии теснейшим образом связана с христианским пониманием времени. Гармония — кристаллизовавшаяся вечность, она вся в поперечном разрезе времени — в том разрезе времени, который знает только христианство. Православная мистика энергично отвергает бесконечность во времени, принимая этот поперечный разрез, доступный только праведным, утверждая вечность как сердцевину времени: христианская вечность — это кантовская категория, рассеченная мечом серафима. Центр тяжести скрябинской музыки лежит в гармонии: гармоническая архитектоника, архитектоника звучащего мгновения — великолепная архитектоника в поперечном разрезе звучности и почти аскетическое пренебрежение к формаль[.....]
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дух греческой трагедии проснулся в музыке. Музыка совершила круг и вернулась туда, откуда она вышла: снова Федра кличет кормилицу, снова Антигона требует погребения и возлияний для милого братнего тела.
Что-то случилось с музыкой, какой-то ветер сломал с налету мусикийские камыши — сухие и звонкие. Мы требуем хора, нам наскучил ропот мыслящего тростника... Долго-долго мы играли музыкой — не подозревая опасности, которая в ней таится, — и пока, быть может от скуки, мы придумывали миф, чтобы украсить свое существование, — музыка бросила нам миф — не выдуманный, а рожденный — пенорожденный, багрянородный, царского происхождения, законный наследник мифов древности — миф о забытом христианстве...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
[.....] виноградников старого Диониса: мне представляются закрытые глаза и легкая, торжественная, маленькая голова — чуть опрокинутая кверху! Это муза припоминания — легкая Мнемозина, старшая в хороводе: с хрупкого, легкого лица спадает маска забвения — проясняются черты; торжествует память — пусть ценою смерти; умереть — значит вспомнить, вспомнить — значит умереть... Вспомнить во что бы то ни стало! Победить забвение — хотя бы это стоило смерти: вот девиз Скрябина, вот героическое устремление его искусства! В этом смысле я сказал, что смерть Скрябина есть высший акт его творчества, что она проливает на него ослепительный и неожиданный свет.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
[.....] окончена — война в полном разгаре. Всякий, кто чувствует себя эллином, — и ныне должен быть настороже — как две тысячи лет тому назад... Мир нельзя эллинизировать раз навсегда, как можно перекрасить дом... Христианский мир — организм, живое тело. Ткани нашего мира обновляются смертью. Приходится бороться с варварством новой жизни — потому что в ней, цветущей, не побеждена смерть! Покуда в мире существует смерть, эллинизм будет творческой силой, ибо христианство
Искусство Скрябина имеет самое прямое отношение к той исторической задаче христианства, которую я называю эллинизацией смерти, и через это получает глубокий религиозный смысл.
О современной поэзии (К выходу «Альманаха Муз»)