На стенах висели две небольшие картины, каких Майлз никогда прежде не видел: они не были похожи ни на одну из дозволенных Министерством искусства. На одной была изображена античная богиня, обнаженная и розовотелая, ласкающая павлина среди цветов, на другой — обширное озеро в окружении деревьев и группа веселящихся людей в свободных шелковых одеждах на прогулочной лодке, причалившей под порушенным сводом. Позолоченные рамы потрескались и искрошились, но на том, что от них осталось, был виден прихотливый узор из листьев.
— Это французские, — пояснила Клара. — Им больше двухсот лет. Мне их мама оставила.
От матери ей досталось почти все, чем она владела; этого почти хватало, чтобы обставить маленькую комнатку: зеркало, обрамленное фарфоровыми цветами, позолоченные, беспорядочно идущие фигурные часы. Кофе, каковым считалась низкопробная официально приготовленная смесь, они пили из поразительной красоты изукрашенных фарфоровых чашек.
Майлз, когда впервые был допущен сюда, не удержавшись, произнес:
— Это мне тюрьму напоминает.
Выше похвалы он не знал.
В первый же вечер среди этих изящных безделушек его губы отыскали не затронутую бородой нежную кожу по обеим сторонам ее подбородка.
— Я же знала, что было бы ошибкой позволить этому звероподобному доктору отравить меня, — не слишком скрывая самодовольство, произнесла Клара.
Пришло настоящее лето. Очередная луна налилась полнотой над этими редкостными любящими. Однажды они искали прохлады подальше от чужих глаз среди зарослей одуряющего бутеня и иван-чая на заброшенных стройплощадках. В полуночном сиянии борода Клары вся серебрилась, как у какого-нибудь патриарха.
— В такую же ночь, как эта, — произнес Майлз, лежа на спине и не сводя глаз с лунного лика, — я спалил одну базу военно-воздушных сил и половину ее обитателей.
Клара села и принялась медлительно разглаживать бороду, потом — уже живее — прошлась расческой по густым спутавшимся волосам на голове, убирая их со лба, привела в порядок распахнувшуюся во время объятий одежду. Ее полнило женское удовлетворение, и она была готова идти домой. Зато Майлз, как и всякий самец post coitum tristis,[188] был поражен леденящим чувством утраты. Никакие демонстрации, никакие упражнения не подготовили его к этому странному новому ощущению внезапного одиночества, какое следует за вознагражденной любовью.
По пути домой они как-то ненароком разговорились — и довольно раздраженно.
— Ты больше совсем не ходишь на балет.
— Не хожу.
— Тебе что, места не дадут?
— Дали бы, я полагаю.
— Тогда почему не ходишь?
— Не думаю, что мне это по нраву придется. Я часто вижу их на репетициях. Мне это не нравится.
— Но ты же жила этим.
— Теперь другое интересует.
— Я?
— Конечно.
— Ты любишь меня больше балета?
— Я очень счастлива.
— Счастливее, чем когда ты танцевала?
— Не могу выразить… да и как? Ты — все, что у меня есть сейчас.
— Но если бы ты могла измениться?
— Не могу.
— Если?
— Нет никаких «если».
— Черт!
— Не кипятись, милый. Это всего лишь луна.
Они расстались в молчании.
Пришел ноябрь, время забастовок: для Майлза — безделье, какого не ищешь и не ценишь, одинокое времяпрепровождение, когда балетная школа все работала и работала, а дом смерти стоял холодный и пустой.
Клара стала жаловаться за нелады со здоровьем. Она полнела.
— Просто чудо какое-то, — говорила она поначалу, но перемена встревожила ее. — Может, это из-за зверской операции? — спрашивала она. — Я слышала, что причина, почему усыпили одну из кембриджских девушек, в том, что она неудержимо становилась все толще и толще.
— Она весила девятнадцать стоунов,[189] — сказал Майлз. — Знаю об этом потому, что доктор Бимиш как-то упомянул. У него стойкое профессиональное неприятие операции Клюгманна.
— Я собираюсь на прием к начальнику медицинского управления. Теперь там новый.
Когда Клара вернулась после приема у врача; Майлз, все еще остававшийся без дела из-за забастовщиков, поджидал ее среди картин и фарфора. Она села рядом с ним на кровать и попросила:
— Давай выпьем.
Они пристрастились пить вино вместе, хотя удавалось это очень редко: вино стоило дорого. Вид и марку вина определяло государство. В этот месяц был выпущен портвейн «Прогресс». Клара держала его в темно-красном графинчике из богемского стекла с белым резным узором. Стаканы были современные, небьющиеся и неприглядные.
— Что сказал доктор?
— Он очень мил.
— Ну и?..
— Гораздо умнее того, что был прежде.
— Он сказал, связано это как-то с твоей операцией?
— О да. Все из-за нее.
— Он может тебя излечить?
— Да, он думает, что сможет.
— Хорошо.
Они пили вино.
— Тот первый доктор сделал поганую операцию, так?
— Еще какую поганую-то. Новый доктор говорит, что я — уникальный случай. Видишь ли, я беременна.
— Клара!
— Да, вот это сюрприз, правда?
— Тут надо подумать, — сказал Майлз.
Он подумал.
Вновь наполнил стаканы.
И сказал: