В лодке лежал, как труп, голый, в трусах ледяной человек, которого Сергей сразу не узнал, хотя и понимал, что это Агашин отец — настолько он имел другой облик, усугубляемый мёртво-голубым светом фонарика… Мотя был напряжённый, как доска, как мокрый ледяной балан, топляк… Чёрная щетина, волосатая грудь, крылатые завитки симметрично узорятся к серёдке грудины. Сергей сорвал с себя куртку. Матвей пошевелился и еле проговорил:
— Я умер.
Втроём вытащили его на нос, где Матвей начинал складываться пополам от приступов крупной дрожи.
— Давай одеваем! Час бултыхался!
— Давай, Тём. Лодку сам вытащишь. Сади его мне на закорки. Я его к себе попёр.
Всё происходило одним порывом, быстрые сильные движения, слова, которые сами говорились. Сергей, не чуя дыхания, выпер Мотю, тяжёлого и клещами сжавшего его тело, к лестнице, а потом выжимал его, вытягивая, цепляя рукой за перила, как лебёдкой. Агаша побежала вперед и открыла дверь, он втащил Мотю в избу и свалил на кровать.
Мотя лежал, заволакивая на себя покрывало, руки сгребали всё, что попадалось. Он только приходил в себя. Дохнул, и от него нанесло перегарчиком. Он был как холодный замытый топляк с песочком в трещинах, он был частью реки, гальки, тины, стыни, которое его тело в себя натянуло. Речная толща уже начала равнодушно его перерабатывать, перетирать, возвращать камню, песку, гальке.
Давящая ледяная стихия пропитывала тело миллиметр за миллиметром, и оно становилось спокойным и таким же равнодушным, будто чужим, с тем особым холодом, который так поразил Серёжу у лодки. Целый час со всех сторон в Матвея вдавливалась река, и он отступил в самую сердцевину-середину себя, и ему всё трудней становилось говорить с миром через наросший настывший панцирь. Когда ужавшийся почти до ребёнка или старика живой ещё человек пытался докричаться до людей, голос продирался сквозь ткани судорожно и издалека. Он пролепетал медленно и откуда-то изнутри:
— Я замёрз, Серьга, чо я так замёрз?..
Зашёл Тёма с бутылкой водки:
— Держи! Я пошёл на дизельную, у меня дежурство.
— Да у меня есть. Ну погоди… Агаша, беги домой, тащи одежду батину! Только мать не пугай, — Серёжа хотел отправить её, чтоб не слушала. — Да как всё вышло-то?
— Не говори ничего, п
— Обожди, давай позвоним ей. — Серёжа взял трубку: — Валентина Игнатьевна, это Сергей Иваныч. Тут Матвей оборвался в воду маленько, сейчас Агаша прибежит. Он у меня. Вы одежду сухую приготовьте. Да нет, нет, зачем? Не волнуйся, всё нормально, подсушится и придёт. Не за что.
Агашка убежала. Всё это время она ничего не говорила, только смотрела на отца во все глаза. Веки были красными, взгляд напряжённым, а лицо осунулось и казалось резче, суше и взрослей.
— Ну, что там было-то?
— Агашка прибегает, кричит: «Папа тонет!»
Мотя был самый обычный деревенский мужик, трудовой, а главное — очень коренной, местный, такой же крепкий, как здешние камни, лиственницы, корнями цепляющиеся за скалу, весь скроенный таким, чтобы устоять на этой ветровой, вьюжной, базальтовой тверди. Мужественность, звенящая и естественная неотёсанность словно уравновешивали полную отёсанность Валентины Игнатьевны, её официальную огранку. Серёжа с добрым любопытством пытался представить, как они дома разговаривают, обсуждают хозяйство, потому что со стороны они совершенно не подходили друг другу. Валентина Игнатьевна расслабленно чувствовала себя в Мотиной защите, кроме тех случаев, довольно, впрочем, нечастых, когда он кратко загуливал. В тайге он не пил, но дома, пока жены нет, тихонечко прикладывался, причём особо не шалил, и иногда было даже трудно определить, пьяный он или нет. Валентина Игнатьевна тренировалась в определении его по телефону, знала, когда он даже полстопки пригублял у товарища. Звонила в момент, когда он выдыхал и только собирался закусить.
Мотя тянул домашнее хозяйство с абсолютной врождённой лёгкостью. Без всякого оттенка напряжения. Был он вообще какой-то…