— Уж больно вы затянули, Леонид Михайлович, — говорит он. — У вас появились конкуренты.
Мне кажется, сейчас у меня остановится сердце. Вода в этом душе, которым он окатывает меня, не просто холодная, а ледяная.
— То есть как, простите, — выдавливаю я из себя, — но вы сами… тогда, у Райского на Новом годе, вы говорили, что спешить некуда…
— Ситуация изменилась, — ответствует Евгений Евграфович. — Вы уже не единственный претендент на эту работу.
Он говорит это даже без показного сочувствия в голосе, наоборот, с той спокойной, отстраненной интонацией, какой собеседника
— Евгений Евграфович, вы меня обескураживаете, — произношу я — чтобы хоть что-то сказать.
— Вынужден, — коротко отзывается он.
И молчит, молчит, молчит — словно телефон изобретен Эдисоном не для разговора на расстоянии, а ради чего-то другого — неизвестно чего.
— Что же вы мне предлагаете? — вопрошаю я.
— Подождем, — роняет Евгений Евграфович.
— Чего? — вырывается у меня.
— Чего? — с нажимом переспрашивает Евгений Евграфович.
Так переспрашивают, когда хотят сказать собеседнику: «Да вы разве сами не знаете?» Дождитесь вашего благодетеля — вот что означает его «чего». Вернее, благодетельницу. Иначе говоря, Балерунью. Предложение, которое с несомненностью свидетельствует, что он продал меня ей. Такие типы рождены, чтобы продавать. Они испытывают от этого наслаждение, которое для их натур что-то вроде оргазма.
Кроме того, все это означает, что Балерунью зацепило его сообщение о моей спутнице на встрече Нового года у Райского. Ее зацепило, и она высказала пожелание придержать меня за фалды. Именно придержать, пока — не более того. До своего возвращения из страны чайного листа. Она в это время, на Новый год или сразу после него, имеет обыкновение ездить в страны Юго-Восточной Азии, нынче выбран Китай. Остров Хайнань — самый юг Поднебесной, вечное лето, купальный сезон круглый год, знаменитый массаж сутки напролет, иглоукалывание — хоть по иголке на каждый миллиметр тела. Балерунья любит свое тело. В начале каждого нового года она ублажает тело курортной негой. Впрочем, не позволяя себе слишком расслабиться. Кажется, ей уже скоро пора и вернуться.
Я веду разговор с Евгением Евграфовичем, сидя за столом на кухне, и, попрощавшись, так и остаюсь сидеть, продолжая прижимать к уху трубку, сигналящую короткими гудками рассоединения. Надо же было ему припереться на Новый год к Райскому!
Не знаю, сколько я так сижу, когда мой слух улавливает тихие шаги, звук открывающейся кухонной двери, и, повернув голову, я вижу в дверном проеме полувсунувшегося на кухню Костю Пёнязя.
— Я слышу, ты вроде закончил разговор, а тебя все нет и нет, — настороженно произносит он. — С тобой все в порядке?
В том смысле, в каком он спрашивает — в физическом, — со мной все в порядке.
— Костя, — говорю я, затыкая голосящую трубку быстрым тычком пальца, — почему ты не уговорил меня стать евреем?
— Я? Тебя? Евреем? — Костя открывает дверь в полный раствор и наконец проникает на кухню целиком. — Евреем, извини, надо родиться.
— Нет, вот тогда, в девяносто пятом, когда ты уезжал в Германию.
— А! — восклицает Костя с облегчением. До него доходит, что я имею в виду. Он простодушно-серьезен, и ему, несмотря на прорву лет, что мы дружим, при моей склонности к скоморошьему балагурству, не всегда удается понять меня. — Но ты же сам не захотел. Я тебя уговаривал, уговаривал, а ты ни в какую…
— Плохо уговаривал. Хорошо бы уговаривал — ездил бы сейчас туда-сюда, как ты, стриг денежку там, стриг здесь, был вольным космополитом.
— Как это я тебя плохо уговаривал?! — снова восклицает Костя. — Я тебя еще как уговаривал! Или ты насмешничаешь? — соображает он наконец.